Выбрать главу

Мы живем, под собою не чуя страны,

Наши речи за десять шагов не слышны.

А где хватит на полразговорца,

Там припомнят кремлевского горца.

Его толстые пальцы, как черви, жирны,

А слова, как пудовые гири, верны...

Что ни казнь у него - то малина,

И широкая грудь осетина.

Стихотворение-плевок, пощечина. Акт высочайшего мужества, самопожертвования. И Сталин дрогнул, не решился уничтожить поэта... Но вот стихотворение, написанное вскоре:

И к нему - в его сердцевину

Я без пропуска в Кремль вошел,

Разорвав расстояний холстину,

Головою повинной тяжел.

Кто написал эти раболепные строки? Тот же Осип Мандельштам, вчера еще герой, бросивший перчатку тирану!

Вадим вскочил.

- Вы обвиняете Мандельштама!..

- Нет, это вы его обвиняете! - с неожиданной жесткостью воскликнул Воронин. - Да-да, следуя вашей логике, Мандельштама нельзя не обвинить. Я же оправдываю несчастного поэта. Ведь он всего лишь человек. А человека можно сломить морально или физически. Не только слабого! Любого! Самого сильного!

- Неправда!

- Предают отца, мать, друзей, самих себя. Иногда из подлости, низости, зависти. Таким нет прощения. Чаще из страха, как Мандельштам, от боли, безысходности. Здесь я не судья. Виновата природа человека, запрограммировавшая в нем страх мучений и смерти. Тот же инстинкт самосохранения, который не позволял сталинистам отречься от Сталина.

- Выходит, они-то его не предают?!

- Зато предают нас, не говоря уже о миллионах погубленных Сталиным, их памяти. Но сталинистов я тоже не обвиняю. Каждый из людей родился потенциальным предателем.

- Какая жуткая философия, - содрогнулся Вадим.

- Не философия, а печальная действительность, - убежденно проговорил Воронин. - Напрасно мы коснулись этой темы, не стоило бередить вам душу. Но вы сами вынудили меня. Как видите, я не смог устоять.

- Неужели вы способны на предательство? - в голосе Вадима возмущение боролось с недоверием.

- К сожалению, - склонил серебряную голову Воронин. - Я могу привести десятки... нет, тысячи примеров, когда люди, перед тем славившиеся мужеством, превращались в...

- Вы... предавали...

- Я - нет, - с достоинством сказал Воронин. - Но не обольщаюсь этим. Я тоже человек. Мне посчастливилось избежать предательства. Милость судьбы! Ведь столько раз мог оказаться за решеткой, и в чем бы только ни признался! Пронесло. Сам удивляюсь, почему. Иногда становится даже обидно: неужели я был настолько ординарен, что не привлек внимания палачей?

- Остались чистеньким, а сейчас кокетничаете? - выдохнул Вадим. Вероятно, я не должен так разговаривать с вами. Вы академик, звездная величина. Однако у меня нет желания поддакивать вам. И промолчать не могу. То, что вы сказали, отвратительно. А теперь можете указать мне на дверь.

- Молодой человек, - устало произнес Воронин, - ваша горячность делает вам честь. Я не в обиде на вас. Но слова, при всей их эмоциональности, остаются словами.

- Вы сослались на тысячи примеров. Я тоже могу привести исторические примеры...

- Почему я должен верить историкам, мало они меня обманывали?

- Но существуют же свидетельства очевидцев!

- Они субъективны. А я признаю лишь научно подтвержденные факты. Только с их помощью вы сумеете меня переубедить. Сделайте это, и я умру счастливым человеком. Поторопитесь, мне жить недолго, - добавил Воронин, и Вадим впервые осознал, насколько он стар.

"Судья обратился к палачу:

- Посади женщину на стул и зажми ей руки и ноги в тиски.

Палач исполнил приказ.

- Не надо, не надо, господа судьи! - вскричал Уленшпигель. - Посадите меня вместо нее, сломайте мне пальцы на руках и ногах, а вдову пощадите!

- Рыбник! - напомнила ему Сооткин. - У меня есть ненависть и стойкость...

- Зажми! - приказал судья.

Палач стиснул изо всех сил... А кости ее трещали, а кровь капала с ног на землю...

- Признайся за нее, - сказал судья Уленшпигелю.

Но тут Сооткин посмотрела на сына широко раскрытыми, как у покойника, глазами. И понял Уленшпигель, что говорить нельзя, и, не сказав ни слова, заплакал".

"Ах, если б можно было этим убедить Воронина, - подумал Вадим, закрывая книгу. - Но литература для него еще менее достоверна, чем история. Да, какими бы правдивыми ни казались слова, только факты могут удостоверить истину".

Он поймал себя на мысли, что рассуждает, как Воронин. И что в этих рассуждениях есть жестокий, но здравый смысл. При всем несогласии с аргументами академика Вадиму не удалось, пообщавшись с ним, остаться прежним, безоглядно верящим в добро человеком. Ему словно прибавилось лет, и жизненный опыт, которого прежде недоставало, заставлял подвергнуть сомнению аксиомы, до встречи с Ворониным принимавшиеся на веру.

С чувством, напоминающим отчаяние, Вадим понял, что, несмотря на хвалебные отзывы оппонентов, не сможет защищать диссертацию до тех пор, пока не подкрепит ее фактами, которых потребовал от него академик.

На миг стало жаль себя, подумалось, что не в добрый час пошел он к Воронину. Но, может, оно и к лучшему? Ведь как заманчиво породнить психологию с точными науками!

Чтобы добыть научно подтвержденные факты, надо поставить эксперимент. Причем на себе. Самому пройти кругами ада. Вынести пытки, которые выдержали Сооткин и Уленшпигель. И подтвердить это не словами, а показаниями бесстрастных приборов - единственных свидетелей, чьи показания не сможет оспорить Воронин.

"Выдержу ли, сумею ли выстоять?"

Не выдержит слабый человечек Вадим - найдется другой, по-настоящему сильный!

"Пепел Клааса бьется о мою грудь", - повторил он слова Уленшпигеля и подумал, что чувствующий это биение никогда не станет предателем.

Человек, сидевший напротив, был ему отвратителен. Тупое уверенное лицо, вислые усы, прокуренные черные зубы. Кожанка, лоснящаяся черным хромом, такая же фуражка со звездой...

Невыносимо разило махоркой, чесноком и еще чем-то острым, мускусным.

"Разящий меч революции", - сложилось в голове Виктора.

- Все выложишь, мать твою... - хрипел чекист. - Не то в расход, понял? Ну? Явки, пароль, списки! Контра паршивая! Да я таких... к стенке... знаешь, сколько? Говори, сука!

"Хорошо бы выключить сознание, - угрюмо думал Виктор. - Не видеть, не слышать, не ощущать боли. Или перенестись в другой мир, в другое время..."

Он попробовал читать про себя стихи. Так он обычно делал, когда не удавалось заснуть. Монотонное журчание стихов отвлекало от навязчивых мыслей, а именно в этом Виктор сейчас больше всего нуждался.