— Куда же.
— На тот… то есть, в Новый Свет. — Сергей Павловович лукаво улыбается в усы.
— Это в Америку что ли?
— Так и есть, в Америку. В Северную Америку, — отставной инженер назидательно поднимает указательный палец. — А если быть совсем точным — в Нью Йорк.
— Как же отважились вернуться-то? В начале девяностых?
— Дело было так. Ехал я как-то в поезде метрополитена, со мной сделался приступ дурноты — а надо сказать, что в США мне довольно часто становилось дурно — и я вышел на платформу подышать. Едва лишь мне полегчало, начал я с любопытством разглядывать пейзаж, пытаясь проникнуть в его скрытый смысл. На горизонте свёрла небоскрёбов крошили заветренное небо. Подо мною расстилалась империя, ржавеющая подобно эстакадам висячего метро. И вдруг, среди груды одряхлевшего кирпича и металла, среди протертых до дыр улиц, к небу взметнулся перламутровый шпиль. Я направился к стрелке этого небесного компаса: «Евангелическо-лютеранская церковь св. Марка. A. D. 1890», — гласила немецкая вязь на кирпичном фасаде. Я понял, что это знак. Небеса почему-то всегда подают мне знамения через немцев. Вот и Вас я встретил неспроста. Я сразу понял, какого вы рода-племени: характерная выправка, взгляд прямой и несколько тяжёлый, благородное упрямство. Вы только не обижайтесь, ради Бога. Я, знаете ли, весьма благоволю германцам. Так вот, в нескольких кварталах от лютеранской кирхи (на перекрёстке Трооп Авеню и Фазэр Дональд Джей Кенна Уэй) грациозно возвышалась её католическая сестра, убранная готическими кружевами. Она была четырьмя годами младше строгой лютеранки.
Вдруг мне представился святой, уроженец тамошних мест, который каждую ночь — когда империя уползает в берлогу и её желтые глаза не видят улиц — обходит все городские храмы и молится о жителях метрополии, как Авраам молился о граде, околдовавшем его охочего до успеха племянника. Потом я выпил шампанского и записал в блокноте следующее:
— Вы, однако, романтик.
— Я русский.
— Не жалеете?
— Я русский, поймите же Вы наконец.
— Ну, а Америка-то вообще как?
— Сама по себе ничего. Комфортабельное кладбище, как, впрочем, и весь Запад.
— Кладбище?
— Это не мое сравнение. Это у Достоевского так. А я бы от себя добавил, что иммиграция в Америку напоминает сожительство с банкоматом, мезальянс! Скажу ещё, перефразируя, впрочем, Вашего соплеменника, Мартына Ивановича Лютера, что ежели ад существует, то Нью Йорк построен на нём. Я даже высказываюсь не в эстетическом смысле, хотя эстетика там совершенно демоническая. Боже мой, какая безвкусица этот Манхеттен! Подобные циклопические саркофаги могут привидеться исключительно в состоянии белой горячки, но человек, не лишенный эстетического здоровья, протрезвев, немедленно сравнял бы с землёй всё это безобразие и построил бы что-нибудь приличное. Нью Йорк, дорогой Эдуард, — это пощёчина здравому смыслу. Довелось мне как-то беседовать с немкой лет тридцати, женщиной столь же восхитительной, как и местность, откуда она родом. Городок Констанц на Боденском озере, одним краем своим вдаётся в Швейцарскую конфедерацию. Не бывали?
— Бывал.
— Так вот, дама живёт точно в райском прянике. Разговорились о том, о сём. Между прочим зашла речь о путешествиях, об эмиграции. К слову пришёлся Нью Йорк. Она так и затрепетала вся, узнав о тамошнем моём проживании: «Ах Нью Йорк, ох Нью Йорк».