— С тех пор, как и в наших краях воссиял свет Божественного Евангелия, мы спасаемся не делами, но верой, — вещал проповедник. — Однако начинание сие постоянно подвергается нападкам со стороны дьявола, а потому нам надлежит неустанно и с великим усердием пестовать насаждённое в наших сердцах Слово Божье. Потщимся же держать в разуме слова доктора Лютера относительно той свободы, в которой стоит христианин: «Никакое доброе дело не способствует оправданию или спасению неверующего. С другой стороны, никакое порочное дело не приносит ему проклятия и не делает его злым, но неверие порождает то, что человек творит злые дела, заслуживающие всяческого осуждения. Следовательно, то, что человек хорош или плох, не является результатом его дел, но является следствием веры или неверия…»
Пастор ещё говорил, но стены и своды уже начали оплывать, подобно жидкому воску. Никто, кроме Шварца, не заметил происходящей метаморфозы, ни Вольтер Плеттенберг, чье лицо стекало ручьями на пол, ни пастор, голова которого сползла на кафедру, ни горожане, от коих остались лишь одежды. Разноцветная масса задымилась, источая белесые пары, и вот, Шварца вновь окутал густой туман. Он побрёл наугад и вскоре вышел на залитую лунным светом поляну перед за́мком, посреди которой возвышался могучий ясень. Под деревом стоял некто в лиловом плаще. Конрад подошёл поближе и узнал себя — пятидесятилетнего, со смуглой кожей, черными глазами и голым черепом.
— Я верил, что мы найдемся.
— Я надеялся.
Шестое проведение
Третий голос
И будет в те дни:
Начикет выйдет на улицу и устремится к Звёздной Гавани. Океан потянет к себе багровеющее светило. Остывающий диск уходящего дня надуется шаром, раскланяется перед довольными зрителями, и попятится за горизонт. Начнётся прилив, но времени будет достаточно, чтобы, перескакивая с камня на камень, добраться до серебристых утёсов. Начикет станет удаляться в эту таинственную обитель воды, неба, камня и воспоминаний всякий раз, когда ему понадобится полное уединение. Вода будет прибывать вместе с ночным небом, и серебристый ландшафт сожмётся в россыпи сияющих островков, разбросанных зеркальным отражением небесных созвездий:
«Внизу то же, что и наверху — древняя загадка, никем до сих пор не раскрытая. Кто зашифровал таинственную весть иероглифами каменных звёзд в ночном море? Какой зодчий позаботился о том, чтобы светила, всплывающие на ночном небе с заходом солнца, порождали те же мерцающие фигуры, которыми прилив украшал вечернее полушарие лагуны?»
Начикет ляжет на спину, предастся сиянию созвездий и плеску небесных волн:
«Из ночи в ночь небо и океан собирают себя в светящиеся точки, изо дня в день разливаются они светом и бирюзой, послушные извечному ритму становления. И лишь человек цепляется за собственные границы, убивает жизнь, чтобы застолбить себе неподвижную конуру существования. Но, может быть, не весь человек, а лишь малая частица его?»
В смутной догадке наспех перечитанного текста, в прорицаниях Юлии, в себе самом Начикет уловит неясное томление по кому-то давно забытому и всё же напоминающему о себе непрестанно. Он ощутит себя онемевшим о́рганом жизни, намного превосходящей его самого. Страстно захочется разорвать путы, стянувшие это угадываемое тело и не позволяющие потокам свежей крови оживить истощённые ткани:
«В Юлии две души — одна привычная, знакомая с первых дней жизни, а другая — нездешняя, но в равной степени близкая. А с недавнего времени стала зарождаться и третья — младенческая».
Всё чаще Юлия будет подходить к отцу, бережно гладить свой живот и говорить, что ждёт ребёнка. Никаких признаков беременности не будет, но это третье станет вызревать в ней с удивительным упрямством. С некоторых пор Начикета перестанут пугать приступы. Он сживётся с ними. В поведении Юлии проявится определенная логика, пусть даже и неподвластная ему. Собственные интеллектуальные потуги покажутся Начикету смешными, ибо он осознает, что мысль, которую Юлия старается донести до него, — проста как жизнь:
«В любом человеке обитает несколько душ и никто не тождественен самому себе. Каждый говорит с собой, со множеством себя».
«Призыв собрать себя воедино — вовсе не безумие, — поймёт Начикет. — Все, все мы шли по ложному пути. Искали смысл и цели где угодно, только не в себе. Мне понадобились бы годы, вдвое больше времени, чем отняла у меня Летопись, чтобы изучить биографию каждой из тех личностей, что обитают во мне, изложить всемирную историю становления и взаимоотношений собственных моих ипостасей. Но даже если бы и появилось необходимое время, я так и не постиг бы самого себя, ибо большая часть меня рассечена временами и пространствами, небрежно разбросанными среди отдельных существований. И думать не приходится о постижении других людей, о человечестве! Человек не тождествен личности, но тождествен вселенной. Что есть человек?»