«Да что я на них взъелся, — досадовал Эдик. — Сложись у меня жизнь иначе, и мне бы дела не было ни до Самашек, ни до ТВ. В чем они-то виноваты?»
Вспомнилась одна рассказанных Кларой историй. Они сидели ночью у костра в лесу где-то между Новгородом и Псковом.
— Во время стажировки мне случилось познакомиться с писательницей, — сказала она после долгого молчания, и, немного замявшись, добавила, — Не хочу называть её имя. Не знаю, почему-то не хочу. Может оттого, что история её слишком типична, тут важна история, а не конкретный человек. Знаешь, как в эпосе, героиня может называться как угодно, она ведь не личность, а типаж. Поэтому я назову эту писательницу N., просто N. Её повесть — эпос нашего времени. N. вела у нас семинары по немецкой литературе двадцатого века. Я решила прочесть хотя бы коротенький рассказ, чтобы составить себе представление об авторе. Открыла книгу и не смогла оторваться. Настолько сильно написано, с таким чувством… Речь шла о голодающих детях в Африке и о равнодушии сытых жителей благополучных стран. На семинаре я спросила её:
«Как Вам удалось так захватывающе написать. Это ведь избитая тема. Только скажи «голод», «Африка», «СПИД», и на лицах появляется скука.
«Причина успеха в том, — ответила N., — что я пишу не столько о детях и голоде, сколько об этой самой скуке, то есть о нас. Скука и равнодушие одного человека к страданиям другого — это моя личная трагедия. Большинство из нас так устроены, что по-настоящему нам важны лишь те темы, которые нас непосредственно касаются, а всё остальное… так, бутафория, декорации. Если в Судане от голода умирает ребёнок, а мне медицинский страховой фонд отказывается оплатить дорогостоящие лекарства, последнее меня беспокоит гораздо больше. Я чаще об этом думаю. Но равнодушие к страданиям — это не только проблема страдальца. Нет, это моя беда, в том смысле, что если я, человек, не способен активно сопереживать, значит я неполноценна, уродлива, значит я не вполне человек.»
История написания повести, столь поразившей меня, такова, — продолжала Клара чуть тише. — После многих лет творчества, а писала N. в основном о странах третьего мира, она решилась, наконец, отправиться в Африку волонтёром. Хотела на практике помогать людям, пожить одной с ними жизнью. И что ты думаешь — через год она сбежала оттуда домой в Германию. Не выдержала нищеты, антисанитарии, тяжёлой работы. Труднее всего оказалось выносить бессмысленность того, чем она занималась. Многие из тех, кому N. помогала, палец о палец не хотели ударить, чтобы помочь себе самим. Эти несчастные страдали тупо и покорно. Они умели клянчить помощь, умели её потратить, но взять инициативу в свои руки и выбраться из нищеты, то ли не могли, то ли не хотели. Нищеты и страдания меньше не становилось, а силы таяли. N. начала думать: «Что я здесь делаю? Ведь жизнь-то одна, что ж я себя хороню тут заживо. Это же всё бесполезно».
По приезде в Германию, она дала себе слово больше никогда не писать и не публиковаться. N. решила, что у неё нет на это морального права. Первые месяцы принесли огромное облегчение. Ещё бы: привычная еда, горячая вода, собственный автомобиль, стабильная работа… Но потом началась агония. Она мучилась угрызениями совести, ощущением бессмысленности существования, ей снилась Африка. «По правилам гуманистической литературы, — сказала она, обводя взглядом аудиторию, словно желала посмотреть в глаза каждому из нас, — герой в конце концов должен преодолеть себя и вернуться к своему призванию. Но со мной этого не произошло, гуманистки из меня не получилось. Я порывалась вернуться в Африку, но каждый раз откладывала с отъездом, пока, наконец, не поняла, что так и не найду в себе сил сделать решительный шаг. Это было ужасно, я не могла найти ни в чём покоя. На рождество конфеты становились поперек горла, фен падал из рук при каждом воспоминании о грязных волосах чернокожих, об их язвах и вздутых животах. Крема разъедали мою кожу будто соляная кислота, когда я вспоминала обвисшие груди женщин и обреченный наивный взгляд детей там, в Африке. Мне нужно было что-то с собой делать, чтобы не сойти с ума. Инстинкт самосохранения вёл меня то к психоаналитику, то к священнику, то к друзьям, но ничего не помогало. Тогда я, забыв данное себе обещание, села за компьютер и написала повесть. Мне нужно было, чтобы о моей трагедии узнали, о трагедии обремененной совестью эгоистки, эта повесть стала индульгенцией, которую я купила у собственной совести, по крайней мере, на время…»
Повесть так и называется: «Das Bekenntnis einer selbstlosen Egoistin»