Когда я вернулся домой, меня встретила Джианна. Она сидела в гостиной при выключенном свете, и только экран телефона выхватывал из темноты её напряжённое, осунувшееся лицо. Всё ещё не разговаривала со мной. Молчание длилось уже третий день, тягучее, как резина, тяжёлое, как ртуть. Подойдя к ней почти вплотную, я спросил, и голос мой прозвучал грубее, чем я намеревался:
— Если тебя это так волнует: я раскрыл ей свою личность. Всё сказал. Понятно теперь?
Джианна резко повернулась. Глаза её округлились, и в этом расширении зрачков я увидел не просто удивление — страх. Вязкий, липкий, разрастающийся в реальном времени. Она смотрела на меня так, будто я только что признался в убийстве.
— Что она сказала? — спрашивает сестра, а я, не чувствуя ног, опускаюсь за стол. Деревянная столешница холодная, гладкая, чужая. — Мигель, что она тебе ответила?
— Испугалась, — говорю я, и слова выходят ровными, бесцветными, как вода из остывшего чайника. — Сказала, напишет на меня заявление. В полицию. Завтра же.
— Меня точно уволят из больницы… — её шёпот обрывается, проваливается куда-то в горло, сдавленный, почти не слышный. — Боже, меня же уволят. Моя карьера, всё, что я строила… Из-за твоей…
Она не договаривает. Я закатываю глаза. Потолок над головой высокий, белый, стерильный. Как в больнице. Как в её палате.
Я следил за Трианой. Я не просто следил — я жил этим. Писал ей анонимные сообщения с левых номеров, меняя сим-карты каждые три дня. Ставил камеры в её палате после аварии, выбирая ракурсы так, чтобы видеть лицо, руки, дрожащие пальцы, сжимающие край больничного одеяла. Я знал, когда она спит и когда просыпается, когда ей больно и когда врачи увеличивают дозу обезболивающих, когда к ней приходят родственники и когда она остаётся одна, вглядываясь в одну точку на потолке часами, неподвижная, как восковая фигура. И во всём этом была замешана Джианна. Она брала меня в отделение под видом практиканта, закрывала глаза на мои «наблюдения», молча передавала истории болезни, которые не имела права выносить за пределы кабинета. Она стала моим соучастником. Не по доброй воле — из любви, из страха за меня, из надежды, что это поможет мне справиться с виной, что однажды я насмотрюсь и остановлюсь. Но я не хотел, чтобы с ней что-то случилось из-за моей мании. Ни в коем случае.
— Никто никого не увольняет, — буркнул я, резко вставая так, что стул с глухим скрипом отъехал назад. Шаги по паркету — слишком громкие, слишком тяжёлые. Я подошёл к мини-бару, открыл дверцу. Стекло звякнуло о стекло. Лёд звенел в стакане слишком громко в этой гробовой тишине, каждый кубик ударялся о стенки с отчётливостью метронома. — Она не напишет заявления. Пока.
— Пока? — Джианна сделала шаг ко мне. Один. Второй. Её страх, ещё минуту назад парализующий, начал переплавляться во что-то другое. В гнев. Знакомый, почти родной, тот самый, с которым мы выросли в этом доме, деля на двоих игрушки, обиды, а потом и секреты. — Что это значит, Мигель? «Пока»? Объясни мне сейчас же. Что ты ещё натворил?
Я отхлебнул виски. Оно обожгло горло, прокатилось горячей волной по пищеводу, упало в желудок тяжёлым камнем. Не принесло нужного оглушения. Наоборот — только подлило масла в тот хаос, что тлел внутри меня все эти месяцы, разгораясь с каждым днём, с каждым взглядом на неё, с каждой секундой, проведённой в невыносимой близости от человека, которому я не имел права показываться на глаза.
— Я дал ей кулон. — Я смотрел в стакан, на янтарную жидкость, колышущуюся в такт моему прерывистому дыханию. — Тот самый. Который был у неё в руке. Тогда.
В воздухе повисла тишина — ещё более густая и тяжёлая, чем до этого. Джианна замерла. Абсолютно. Мне показалось, я слышу, как в её груди останавливается сердце, как мозг отказывается обрабатывать информацию, зависая на полуслове, на полувдохе.
— Ты… — выдохнула она наконец. Голос сел, сорвался на хрип. — Ты сумасшедший. Абсолютный. Безнадёжный. После всего, что было… Ты понимаешь? Она же носила его в день аварии! Он был в её руке, сжатый до синевы пальцев, когда её вытаскивали из покорёженной машины! Этот кулон — для неё не артефакт, не память, не украшение, Мигель. Это спусковой крючок. Ты хочешь, чтобы она совсем сломалась? Чтобы память вернулась к ней не постепенно, а одним ударом, от которого не оправляются?