Откуда же вдруг эта странная, непонятная грусть? Ему кажется, будто это не он думает об отце, будто это он сам – дряхлый старик из Тарнин, и в душе его все мысли старика, глубочайшие корни их и тончайшие нити всех ощущений и чувств. Он слышит, как роятся они, трепещут, терзают его. Но это не он грустит, о нет! Это старика мучат смутные, неотвратимые, непостижимые чувства.
Пришла новая весна, новое весеннее тепло коснулось каждого комка земли и пробудило его ото сна, теплым ветром повеяло из-за Вислы на Сандомирскую долину. Всюду, куда ни кинь глазом, рождается жизнь. Сколько лет уже рождается все та же жизнь… Только Петр уже не вернется.
Нет его больше. Обратился он в прах, в тлен, в пепел. Ни единой косточки не осталось уже от него. Если бы хоть знать, сколько осталось от него пепла! Рукой пощупать. Если бы лежал он на кладбище, что виднеется вон там посреди поля, пошел бы сейчас к нему тайком от всех и поведал бы ему над могилой свою отцовскую волю. А так… Как это ужасно пережить родного сына! Сердце сжимается у старика, щемит, ноет, но ни единой слезинки он не может уже уронить…
Он окинул глазами поля. Обнял их взглядом… Остановился. Смотрит вдаль. Нет уже и второго сына. Кто знает, вернется ли он? Да и когда вернется? С холодной решимостью старик отогнал прочь тревоги. Весенний ветер осушил одинокую слезу на отвислом нижнем веке. Железной волей укротил старик волнение. Идет он опять быстро, быстро, на палочку опирается. Начинает думать о будничных, обыденных, хозяйских делах. Что посеять на этом вот поле? Что вон на том? Боронить ли еще раз эту пашню? Пахать ли вон ту полосу под лугом?
Но вот, словно из неприметной щели, снова выползает прежний дух упрямства, своевластия, которому нет границ, который рассекает надвое, как тонкая и острая дамасская сталь. Нет, не простит он сыну, никогда не простит! Пускай погибает! Пускай пропадает! Если даже сын придет, как выгнанный пес, и будет лизать ему сапоги, – он не приласкает его. Выхватить шпажонку из ножен против отца? Ха-ха!.. Коли так, пусть навек пропадает!
Отваленные плугом пласты земли стремительно надвигаются на его пылающие красные глаза. Отгадай, в какой из них обратился теперь сын… Отгадай, отгадчик…
Тоска раздирает душу Рафала, пропасть легла между ним и отцом, и от страшной муки, проклятой муки, равной которой нет на свете, исказилось лицо юноши. Жалко ему старика, страдает он за отца, и жалость эта пронзает болью сердце, мешаясь с чувством обиды, оскорбления, отвращения и гнева.
Он изумленно огляделся по сторонам.
Солнце сияло. Золотисто-белые блики скользили по лесу. Они легли на обнаженные, жалкие и прелестные березки, похожие на обесчещенных прекрасных девушек, С которых грубая рука сорвала одежды… Они легли, потухли, отлетели. Скользнули в зеленую чащу сосен и под прелым листом, под сухими иглами усердно искали задыхавшиеся от трудов ростки весенних трав.
Вдруг перед отуманенными думой глазами засияла беспредельная лазурь. Открылись широкие поля, которые на целые мили тянулись к югу. Вдали среди песков серели риги Надажина и поблескивала большая медно-красная крыша костела с невысокой колоколенкой.
Рафал равнодушно смотрел на песчаные поля, следя за чуть приметной колеей просохшей уже дороги, когда вдруг услышал хриплый, сдавленный голос капитана:
– Рота, стой!
При звуке этого голоса кони остановились как вкопанные, прежде чем рука всадника успела натянуть поводья. Золотисто-гнедые покрылись темными пятнами. Пар шел от всех. Некоторые уже были в мыле.
– Смирно! С коней!..
Ольбромский с чувством физического наслаждения перебросил поводья на правую сторону, накрутил гриву на пальцы левой руки и чуть-чуть высунул из стремени правую ступню. Опершись левой рукой на луку седла, он продолжал еще мечтать:
«У нас там поля зазеленели. На заре по оврагам дымятся туманы…»
– Слезай! – скомандовал капитан.
Сам он с неподражаемой легкостью занес правую ногу носком вниз, шпорой вверх и перекинул ее через хребет своего прекрасного мерина. Вся рота как один человек спешилась и стала навытяжку, пока не раздалась команда:
– Вольно!
Рафал закинул на седло поводья, пустил своего Братца на траву, а сам вышел из строя, чтобы размять ноги. Однако капитан остановил тут отряд не только для отдыха. Он прошел мимо головного дозора, бормоча себе под нос какие-то не совсем цензурные выражения, выбрал одного из солдат, стройного как сосна, мазура, и кивнул ему, чтобы тот вышел вперед. Затем он выбрал еще одного солдата и тоже кивнул ему. Капитан приказал обоим отстегнуть палаши, положить пики на землю, снять шапки и осторожно влезть на две самые высокие сосны, стоявшие на опушке леса.