Войска двинулись дальше своим путем, по левому берегу Вислы, делая большие переходы. Зима была непостоянная: сегодня мороз, завтра вдруг оттепель, ветер и дождь, а там снова легкий морозец. Грязь на дорогах, прихваченная ночным морозцем и подернутая ледком, от утренней оттепели превращалась в кисель, в сплошные лужи. Пехота в башмаках, сапогах, порой просто в постолах, а то и в такой обувке, от которой на глине оставались следы пяти пальцев и круглой пятки, на маршах выбивалась из сил и отчаянно мерзла. Когда сечет дождичком, как кнутом, и хлещет ветер – кавалериста греет брат конь. Пехотинца никто не греет. Ночевали где придется, порой недалеко от помещичьей усадьбы или селения, а иной раз и в поле. Солдаты бывали рады, если хоть под бором или под лесом. Когда поблизости случалось селение, солдаты занимали для измученных лошадей риги, сараи, конюшни и навесы. Там наемники тотчас расседлывали их, чтобы они зря не натирали себе хребты и бока, и задавали какой-нибудь корм. Горе тогда не только мужицкой стрехе, но и крыше богатого городского дома! Случалось и крыше большого барского дома съезжать на землю и превращаться в десятка полтора приземистых конур.
Изнеженный кандидат в дипломаты, Кшиштоф Цедро научился вскоре ценить могучие мазурские сосны. Как только назначали привал и эскадроны разводили по местам, он по-прежнему сходился с Рафалом; вдвоем они ловко рубили самые разросшиеся ветви сосен, вкапывали их рядышком в землю, так что получалась стена для защиты от ветра. Верхушки ветвей они крепко связывали, образуя из них как бы свод. Это был «византийский» стиль. Если же неподалеку оказывались мужицкие, или даже – о horror![465] – помещичьи кровли, они поверх ветвей устраивали стреху из соломы, надерганной весьма неискусно. Землю в этом вигваме с входом, всегда обращенным в сторону большого костра, они умело устилали ветвями и развилистыми, расположенными веером сучьями елей, сначала побольше, потом поменьше, пока из них не получалась высокая, доходившая чуть не до самого свода упругая постель. Пять-шесть человек бросались на нее, уверенные, что она будет пружинить под ними и наверняка предохранит от мазурской грязи. Крепко опершись плечом друг о друга и плотно укрывшись чепраками, они засыпали мертвым сном. С утренними заморозками обрывался богатырский сон. Солдаты вставали рано поутру веселые, с шуточками, бодрые и здоровые, словно поднялись с пуховой постели. Но в дождь и в бурю они выползали из-под промокшей соломы и набухших от воды ветвей в не очень радужном настроении.
В последние дни января, когда утра вставали унылые и хмурые, их заставлял вскакивать с логова гневный и могучий гул, глухой и неясный гром, потрясавший недра земли. Пораженные солдаты с почтением внимали ему. Им казалось спросонок, что это лупит о замерзшую землю страшная палица-самобойка, что сверху, с высоты бьет молот-самогром. По полю и по лесу шел далекий этот гром. Несли его ветры и дожди, снега и ночные туманы.
– Слышь, ребята! – проворчит, бывало, старший вахмистр, Яцек Гайкось, который весь свет исходил вдоль и поперек. – Слышь, как ногами топает!
– Слышим, пан вахмистр! А кто же это может так топать?
– Эх вы, солдатье! И этого не знаете! Сам император топает. Сердит.
– Сердит?!
– Слыхали, как ногой об землю стучит! Раз! Раз! Еще! Видно, не так, как велел, не так, как надо, сделали маршалы. Летят теперь к нему на быстрых конях, шляпы в руках, поджилки трясутся, знай лопочут друг перед дружкой, – дескать, не виноваты…
– Где же, пан вахмистр, сидит он сейчас, этот самый император?
– Бог его знает где. Слушай, откуда голос идет. Там сидит император. Сто пушек бьют. Слышь! Мы тут на реке, на Висле, а там вон, за Вислой, там Буг, там Нарез тихо текут себе по подляшским и мазурским пескам. И куда это он забрался – господи Иисусе! В пущи, в леса вокруг Пултуска, Прасныша, на озера, туда, далеко-далеко, в северную сторону! Там уж бранденбургский изменник прочно устроился, картошку посадил, трубку закурил, а ты на собственной своей земле шапку перед ним ломай! Вот оно что вышло. «Навечно, говорит, останусь я тут и тебя, говорит, выгоню, а на твою землю своих михелей приведу, им отдам твою землю. А ты ступай себе, прочь отсюда уходи! Majn это, говорит faterland,[466] моя тут власть, мое царство. Твоя земля теперь – моя земля… Варшаву взял и себе забрал, Ченстохов взял и себе забрал, до самого Кракова дошел, да что там! За горой Кальварией, в Варке на Висле угнездился! А теперь, немчура, штаны потерял, так улепетываешь! Где она, твоя земля? Покажи-ка! Не осталось уже у тебя Берлина, не осталось уже ни клочка своей земли, ты, грабитель чужого добра! Разве только в глубокое море остается тебе прыгнуть с матушки земли. Теперь узнал, каково оно, когда гонят с родного пепелища?