Вьюга швыряла в двери и окна клубы снега. Окоченелыми лапами она царапалась в стекло и выла в ярости. Больной засыпал. Его будил лишь далекий, далекий голос среди стонущей вьюги… Он увидел старца между двумя скакунами, которые вставали на дыбы, как тигры. Страшный старик, с лицом, точно высеченным из песчаника, с длинными, седыми космами, расчесанными на темени на две стороны, держал скакунов за узду и шел вперед железным шагом. Рафал почувствовал в руке повод. Старик сел на коня и привстал на нем во весь свой огромный рост. Рафал почувствовал под ногой стремя и с диким смехом прыгнул на седло. Дыхание спирало у него в груди, и слова замирали на устах. Он склонился к призраку и прошептал:
– Увези меня, увези…
Он не мог выговорить имени, забыл, как ее зовут… Он видел только не то в глубине своих глаз, не то в мрачной бездне ночи бледное лицо… Он припал к нему, душу его поглотило это видение, как вода поглощает тело утопленницы. Они помчались, понеслись со стариком по полям, полям, полям, с самым быстрым вихрем наперегонки. Оба стали как бы глыбами песчаника, несущимися на бешеных конях. Руки у них сделались опухшими, толстыми, как у придорожных статуй, глаза ничего не видели, даже тьмы…
Какая благодатная сила подняла его голову, которая стала тяжелей горы? Какая стихия двинула его руки, подобные камням? Слепые глаза его видят…
На низких пеньках сидят у огня люди. Косматые мужики в кожухах. Бабы в плахтах прядут и щиплют перо. Красный отсвет падает на их задумчивые лица, хмуро слушают они старого мужика. Сгорбленный дед рассказывает:
– Говорит мне Франек Дылёнг, что ружье у него не выстрелило. А тут частый огонь, пули свистят раз за разом. Отвечаю я ему украдкой: «Вынь пулю, брось на землю и ногой затопчи в песок». Испугался он: «Увидит, говорит, капрал, по зеленой улице пустит». – «Ну, говорю, как хочешь!» Стрельба идет, а он все ружье заряжает. А тут команда: «Ruht!» – оправиться, значит. Мне фельдфебель позволил выйти из строя. Вышел я это из строя, а тут как раз француз, самый их главный начальник, двинулся на нас в атаку! Скомандовали – пли! Дылёнг приложился и выпалил. Ружье у него и разорвало. Убило и его и товарища, который рядом стоял. Вернулся я на то место, где свое ружье оставил, гляжу – нет уже Дылёнга, другой солдат стоит. Убитых назад оттащили. Наша шеренга отступила, а на ее место другие пришли. Смотрю, а моего Дылёнга, хоть он уже окоченеть успел, растянули на земле и давай сечь лещиновыми розгами по спине, по животу, по голове, другим, значит, для острастки…
Голова Рафала опять скатилась на охапку соломы, покрытой дерюгой. Горькие слезы текли из его глаз на окровавленный труп Дылёнга, жгучие слезы, которые он бог весть почему проливал.
Голоса собеседников все удалялись и слышны были уже точно за толстой стеной. Один говорил:
– При короле-то мужика хоть на войну не гнали. Пан с паном ходили по свету и бились…
– А ты, мужик, как корова и лошадь, околевал на своем клочке…
– Так оно и нынче, как и при короле было…
Дым бурыми клубами валил в хату и повисал над головами. Он то и дело оседал на земляной пол.
Весна
Сандомирская земля купалась в майском утре. Окно в угловой комнате Рафала было открыто, и в него влетали весенний запах, щебет птиц, далекий лай собак на деревне. Рафал еле слышал их, еле видел. Время от времени его тело сотрясалось от судорожных рыдании, которые он не мог подавить. Грудь его ныла от физической боли, камень лежал на сердце.
Весь март, апрель и часть мая Рафал был на волосок от смерти; от долгой болезни он страшно исхудал и почернел! Но, когда юноша начал уже поправляться, явилось другое страдание: душевные муки. Накануне он узнал от сестер, что из-за него Гелену увезли то ли в Краков, то ли в Варшаву, то ли в Париж, то ли в Берлин, что она навлекла на себя подозрение, что стали строить какие-то догадки. Было ясно, что он потерял ее навсегда. Он слишком хорошо знал это по тайным предчувствиям, когда в полусне, в дремоте, он предугадывал будущее более безошибочно, чем при расчете. Он стал похож на мертвеца. Нос у него заострился и вытянулся. Впалые глаза пылали так, точно обречены были сгореть дотла. Юноша не спал по ночам, а если ему случалось позабыться днем, то он видел такие сны, силу, рельефность, осязаемость которых нельзя передать словами. Это была вторая жизнь, более реальная и подлинная, чем явь. В ней рождалась уверенность, тревога, надежда, решение, составлявшие его духовную жизнь. Действительность была лишь бесплодной, сухой пустыней, где царила тоска. В грезах он видел и ее. Он чувствовал ее присутствие по трепету тела… В голубой дымке он слышал ее голос, веселый смех, приближающиеся шаги и пробуждался, чтобы убедиться в страшной истине, что ничего этого на самом деле нет и никогда не будет, что это был только сон.