День уже кончился, и гайдуки, лесники, кучера и лакеи зажгли смоляные факелы. При свете мрачных огней, под звуки церковных песнопений вынесли гроб. Посредине двора стояла простая, запряженная четверкой телега, устланная соломой и покрытая большим ковром. На нее поставили гроб и укрепили его веревками. Ксендз, приподняв полы сутаны, пошел впереди. За ним двинулись люди с факелами. Сразу же за гробом выступал князь Гинтулт, а за ним приехавшие с ним красивые и безобразные дамы. Платья их пачкались, а ноги тонули в грязи. И все-таки ни одна из них не села в экипаж. Позади этого богатого кортежа шел поодаль оробевший Рафал. Рядом с ним брел Михцик. Когда погребальный кортеж проходил через деревню, из хат выходили лучики в грязных рубахах и дерюжных портах, бабы в уродливых коротких юбках, нечесаные, полуголые дети. Все, разинув рты, в изумлении глазели на величественное шествие, и лишь тогда, когда огни были уже далеко, всей деревней двинулись за гробом, но шли поодаль от господского кортежа. За деревней дорога между двумя поросшими лесом горами спускалась вниз к реке и тянулась вдоль ее берега. Грязная эта дорога, вся в рытвинах и ухабах, была к тому же кое-где завалена камнями. Тем не менее все шли пешком. Перепачкавшись до колен в грязи, участники кортежа только ночью приблизились к Грудно. Дождь стал потише, хотя все еще моросил.
Когда кортеж приближался к грудненским аллеям, Рафал шел уже рядом с толпой знати. Он осмелел. Совсем некстати он ужасно возгордился, что это именно он, на кого никто не обращает внимания, – родной брат того, кому отдают такие почести. Ему хотелось как-нибудь привлечь к себе взоры… обратить на себя внимание… Он заговорил с Михциком, спрашивал его вполголоса о разных вещах, отдавал приказания. Солдат поднимал голову и, что-то бормоча, уставлялся на него потухшими, посоловелыми глазами. Когда приходилось брести по никогда не просыхающим лужам, на лицах большинства дам и мужчин изображалась нескрываемая досада. В особенности одна пожилая дама, вся забрызганная грязью, промокшая, с распустившейся прической, бросала вокруг себя просто убийственные взгляды. Князь Гинтулт один шел впереди с поднятой, головой. По самым глубоким лужам он проходил, не замечая их, поглощенный своими мыслями.
Наконец дорога стала получше. Она теперь поднималась в гору, к костелу, стоявшему на вершине холма.
По обе стороны широкой аллеи стояли вековые липы, привислинские тополи, грабы, клены, дубы и буки.
В эту минуту, когда в их листву, прорываясь сквозь клубы серого дыма, проникали колеблющиеся огни факелов, они казались вдвое больше. Сучья, побеги и верхушки их устремлялись в черное небо, и листья шелестели в облаках. Чувствовалась бесконечная мощь в их развилинах, ответвлениях, трезубых и четырехзубых сучьях, в сплетении ветвей, которые тянулись к небу, словно спины, груди, плечи, руки, поднимающие безмерную тяжесть.
Но самым могучим был их шелест.
Одно из этих столетних деревьев, огромная плакучая береза, свесила над дорогой весь ствол, а густолиственная крона ее склонилась к самой земле, точно косматая голова старого крестьянина. Когда телега, окруженная колеблющимися огнями, въехала под это дерево, оно зашумело… зашумело… Из глубоких недр его послышался шипящий, испуганный шелест, шепот разбуженных ото сна изумленных листьев…
Рафал испугался и вздрогнул.
Ах, как страшен, как неописуем был этот шелест!
Но через минуту шум склоненного дерева утонул во мраке, крона его отступила назад и скрылась. Теперь другие заговорили в вышине. И странное дело! Одни принимали весть о шествии, двигавшемся у их корней, с холодным презрением; другие, как бы сознавая свою глухую и слепую силу, с глубочайшим равнодушием; но были и такие, которые плакали, как живой, чувствующий человек. Сердце Рафала дрогнуло и потянулось к этим деревьям. Он окинул взором высокие ветви… Стволы, зеленые от древних мхов, как мурава, или усеянные множеством маленьких веток, словно дряхлые деды, окруженные правнуками… Стволы, изборожденные складками коры цвета дождей и ненастья… Сучья, колеблющиеся под небом…
Только в эту минуту Рафал вдруг понял, что его добрый брат Петр уже мертв. С усилием вспомнил он мгновение, которое ускользало от него, как юркая мышь, мгновение, когда он увидел неподвижные глаза брата. Душа его как бы нашла себя в этом мгновении, как бы проникла в неведомые, таинственные, никому не известные сферы…