– Не слишком ли ты очарован? Ведь любовь ослепляет нас до того, что мы видим в красивой женщине столько тайн и таких…
– Разница заключается в том, что я не влюблен в Бонапарта. Я даже не принадлежу к числу его сторонников.
– Знаю, знаю. Но ты преклоняешься перед ним, как солдат перед солдатом, а это часто бывает сильнее любви к самой прекрасной женщине. Я знаю это по опыту. Я сам так любил.
– По отношению ко мне ты ошибаешься. Я хотел быть при нем, был и буду, если он не отстранит меня по другим причинам.
– Догадываюсь, догадываюсь…
– Совершенно верно. Он бережет свои громы! Крепко держит их в кулаке. Но я ведь имел возможность, да и сейчас еще имею, смотреть, как он их мечет, измерять силу удара, размах руки, блеск, острием циркуля чувствовать самую власть его над ними.
– Правда ли, будто он настолько доверял тебе, что ты от его имени отдавал приказы, какие находил нужными? Мне рассказывали в Мантуе, будто ты, с его разрешения, подписывал его именем даже свои распоряжения и приказы. Мне приходилось это слышать и тут в некоторых весьма влиятельных кругах.
– Да, правда. Это бывало в решительные минуты. Но все это вещи малозначащие. Так ты говоришь, что тебе война уже надоела, – произнес он вдруг задумчиво.
– Да, да. Я, по-видимому, не создан солдатом.
– Странно. Не создан солдатом. Мне просто непонятна такая натура. Я – только солдат.
– Ты, брат, ученый, а не солдат. Какой-то Квинтилиан,[196] делла Мирандола…[197] Разве это солдатское жилище – эти груды книг… Я уверен, что в апартаментах Бонапарта книг нет…
– Ты опять ошибаешься. Вот теперь, с пятнадцатого frimaire'a,[198] то есть со времени прибытия в Париж, после заключения мира в Кампо-Формио…[199]
– Ах, это Кампо-Формио, – ядовито засмеялся Гинтулт. – Жестокий он вам устроил сюрприз с этим Кампо-Формио; и это после стольких надежд, после стольких обещаний?
– Еще не кончены, не кончены расчеты! – воскликнул Сулковский. – Он жив еще, он еще не умер, и у нас и у него впереди еще многие годы. Насытит свое тщеславие почестями адвокатский сын из Аяччо[200] – и должен будет снова стать солдатом, который в нем сильнее, чем жажда славы. Но – к делу… Теперь он целые дни проводит один в кабинете, взаперти sur les cartes immenses, étendues à terre.[201] Если он где бывает, то разве только в театре и то dans une loge grillée.[202] Все эти дни он ползает от карты к карте с компасом, циркулем и карандашом в руке. Там, в этой уютной комнате, рождается тайна, зреет, бродит и готовится претвориться в удар страшная мысль: напасть на берега Англии, слышишь! Железный поход на Лондон или на берега Египта…[203]
– Да, об этом поговаривают. Так, значит, это правда?
– Я иногда бываю у него, когда он приглашает меня для расчетов, сопоставлений по специальным вопросам тактики… В его цифрах и расчетах, какие он на них строил, я уже и раньше видел только план нанесения удара Англии au coeur,[204] колоссальный замысел свергнуть ее с пьедестала неожиданным вторжением, раздавить могущество купцов и на развалинах олигархии зажечь огонь революции, чтобы научить свободе этот народ, которому только кажется, будто он свободен, потому что его в этом уверяют. Теперь уже этого нет. Я знаю уже другой план: возвратить французской нации наднильскую империю, вырвать у Англии орудие ее могущества. И еще одно, еще одно. Это второе est décidé dans son esprit.[205]
– Да?
– Но теперь остается… Я надеюсь, ты сохранишь в глубокой тайне все, что я говорю.
– Можешь верить моему слову.
– Теперь остается… transporter un rêve dans le réel.[206] Он поручает мне выбрать из груды мечтаний то, что может быть выполнимо. Это огромное дело, величайшее дело со времен крестовых походов. Этому я учусь с остервенением, по целым дням и ночам.
– Этому?
– Да. Я учусь создавать силу.
– Создавать силу… – повторил Гинтулт.
– Да, можно научиться, топнув ногой о землю, вызвать из нее легионы, как Помпеи.
– Ты хотел сказать, как… Домбровский.
Сулковский сделал недовольную гримасу.
– Нет, – произнес он через минуту. – Это случайный сброд дезертиров, авантюристов и простодушных людей. Домбровский – пешка, ну, или слон, в руках какого-нибудь Бертье[207] или Брюна.[208] Времена Чарнецкого миновали, и он напрасно старается ему подражать. Представь себе три тарана: l'armée du Nord, l'armée du Rhin, l'armée d'Italie…[209]
– Я вижу, – сказал князь с бледной иронической усмешкой на губах, – что мнение Бонапарта о тебе совершенно справедливо.
Горящие глаза Сулковского вдруг потухли.
– Какое мнение? – глухо спросил он.
– Да вот, говорят, что, несмотря на твои заслуги, ты не получил никакого высшего чина, никакого отличия…
– Да, да! Я не забочусь об отличиях.