– Нет. Я думал сейчас о другом.
– Ах, вот как?
– Ты. наверно, слышал о Жубере?[232]
– Генерал Жубер?
– Да, он самый. Повторится ли тс же самое там, в красных песках, на границе пустыни? Встретим ли мы и там дикую злобу тирольских мужиков?[233] Если бы ты видел этих сильных, рослых, гибких людей в темной одежде, подпоясанных широкими ремнями с блестящим оловянным набором! Такими, наверно, железным легионам Цезаря являлись в Гастерских ущельях, у подножия ледника Глерниш, в дебрях Гельвеции племена Оргеторикса.[234] Германцы, жители необъятных гор, одетые з коровьи шкуры, с бычьими рогами на головах, с буковыми палицами в руках, наверно, так же храбро спускались навстречу римским когортам, как шли против нас эти дикие горцы, появляясь из пещер, скрытых где-то на вершинах между небом и землей. Это было новое столкновение римского племени с германским. Они шли против наших ощетинившихся штыками каре широким шагом, сохраняя глубокое молчание. Они сражались не на жизнь, а на смерть, не издавая ни единого стона, ни единого возгласа. Ни один из них не просил пощадить ему жизнь. Катаясь по земле, они боролись на телах умирающих товарищей. Они хватали наших солдат за плечи, вырывали у них из рук ружья и, ухватившись за штыки, наносили с неслыханной силой удары, как дубинами. Тысячи их усеяли своими телами поля сражений. Наши солдаты с почтением смотрели на их трупы. Наши ветераны говорили, что из исколотых штыками тел их лилось невиданное, двойное количество крови.
Князь Гинтулт слушал молча, поникнув головой. Когда Сулковский кончил, он проговорил со вздохом:
– Я слушаю твой рассказ, и мне кажется, будто я читаю историю диких сражений Цезаря с Помпеем.
– Действительно, Жубер, который прошел через страшные долины Штерцинга, тесня Лаудона в толпе возбужденных горцев, Жубер, который, несмотря на то, что он был окружен со всех сторон, ворвался в страну неприятеля и открыл путь к его столице, заслуживает сравнения с Помпеем.
– Все это не стоит одного стиха Данте.
– Утешайся сколько тебе угодно этой уверенностью! Ха-ха! Не стоит одного стиха Данте… Я знаю не из книг, не из чужой премудрости, а сам, по своему собственному опыту, что всякое слово в сущности пусто и бесплодно. Даже слово самых гениальных поэтов. Даже увековеченное письменами вдохновение пророка. Oblectamenta et solacia servitutis.[235] Велики только подвиги. Они одни могут равняться с силами природы, могут сокрушить эти силы и победить всемогущую смерть. Потому-то жизнь без великого подвига жалка и бессмысленна. Такую жизнь ведет куница, собака, бабочка. В конце концов в нас проснулось честолюбие Антония,[236] и человеческое слово уже не может положить ему предел. Мы идем по земле, диктуя ей новые, возвышенные законы. Сейчас очередь посмотреть, как воюют кочевые, бездомные народы масагетов, парсов и нумидийцев. Мы вызываем на бей потомка Масинисы,[237] завоевателя, который догоняет в сожженной солнцем степи и взнуздывает своей медной дланью и оседлывает своими железными чреслами дикого скакуна Аравии. Пенится уже наше далекое, дикое, темное море. Грозным прибоем лижет красные скалы Корсики, желтые берега Капри, лазурную Эльбу, гранитные утесы Мальты. Столетия ждало оно нас. Мы идем, чтобы простереть свою власть над его волнами, вплоть до предательских отмелей Сиртов, до желтых пен Суэца. Ветрам, не знавшим над собой никакой власти, мы приказываем раздувать изо всех сил наши белые паруса. Пусть они двигают вперед большие боевые корветы.
Я с наслаждением думаю о соленой лазурной безбрежности морской пустыни, над которой, под хмурым небом, раздается крик диких гусей, летящих с унылых пожней севера, к таинственной египетской земле, которая поглотила великие народы, засыпала песком их историю и окаменевшую их мудрость доверила ликторской страже иероглифов. Я тоскую по дыханию ветра пустыни, хамсина, обжигавшего щеки Рамсеса Второго, Миамен Сесостриса.[238] который сокрушил варварские народы вплоть до Колхиды и Фасиса и на длинных своих кораблях захватил море вплоть до Эритрейского побережья. Радость овладевает мною при одной мысли, что я вдохну ветер, который навевал гениальные мысли полководцу Антонию и полководцу Александру,[239] который обдувал прекраснейшее лицо на земле, царственные ланиты Клеопатры и изможденный лик Павла, первого в мире пустынника, бессмертного духом и телом.[240] Во сне я попираю стопой знойные пески пустыни, совершаю по ним далекие походы… По ночам я задыхаюсь от непонятной тревожной тоски по ужасной загадочной безносой голове сфинкса.