— А поселок и другие еще хутора, если б пан видел! — не удержалась похвалиться и Ганна.
— То уже дело этой головки, — указал с радостною улыбкой на Ганну Богдан, — и этих дорогих рук.
— Дядьку, что вы так хвалите, — вспыхнула она заревом, — что при вашей голове все?
— Ишь, — дотронулся он ласково до ее плеча, — как она дядька расхваливает! — И потом, обратясь к Радзиевскому, с чувством сказал: — Золотое сердце! Всех это она, гонимых правды ради, здесь приютила, призрела, и на ее ласковый зазов стали расти хутора и поселки... А какой это славный народ мои подсоседки! Душа в душу живем! И господь милосердный не оставляет щедротами ни их, ни властителя.
Ганна вся зарделась от дядькиных речей и не могла произнести ни одного слова; грудь ее волновалась, трепетала, глаза были полны слез.
— Вот это бы и нашим в пример, — мотнул головой Радзиевский, — только у нас, бедных, нет таких золотых сердец, а через то нет ни такого тихого рая, ни такой душевной отрады.
— Эх, пане полковнику! — воскликнул тронутым голосом Богдан. — Если бы среди шляхты хоть сотая доля была такой думки... — и, взглянувши на Ганну, готовую расплакаться, весело изменил тон: — Э, да мы совсем застыдили мою доню... Знаете ли что? Уж коли пану так нравится мое логовище, то я покажу егомосци еще мою пасеку.
— Чудесно! — потер руки гость. — И утро, и воздух, — не надышался бы.
— Так знаешь что, Ганно? — положил ей на голову руку Богдан. — Тащи-ка нам весь сниданок на пасеку, да не забудь оковитой, наливок и холодного пива, а эту миску с сотами давай мне, чтобы два раза не таскать.
Ганна была рада скрыть захватившее ее волнение и почти бегом бросилась исполнять волю дядька; стройная фигура ее только мелькала между изумрудною листвой, пронизанною золотыми лучами.
В пасеке, в углу над кручей, под тенью разложистых лип, был разостлан ковер и положены мягкие сафьяновые подушки; тут же, на низких турецких столиках, раставили разные горячие и холодные кушанья да всевозможнейшие фляги и жбаны напитков. Отсюда вид был хотя и не такой широкий, но еще более прелестный в деталях. За кручей играл жемчужно-пенистою чешуей Тясмин; на другой стороне через реку шумел колесами млын; вода с них спадала алмазным дождем и играла ломаною радугой в глубине речки. Влажная пыль, насыщая воздух прохладой, доносилась даже до выбранного для завтрака места; позади его тянулись под липами правильными рядами накрытые деревянными кружочками ульи; широко вокруг пестрели душистые медоносные травы...
Насытившись солидными и вкусными блюдами, сотрапезники перешли к легуминам (сластям) и к свежим сотам, запивая их чудными наливками и холодным пивом. Прислуга и Ганна оставили их одних. Игривый, полусветский разговор, пересыпанный восторгами, комплиментами гостя и радушными припрашиваньями господаря с Ганной, теперь сразу упал; чувствовалась необходимость перейти на более серьезные интимные темы, а Богдан не решался, боялся... А что, если Радзиевский просто заехал к нему по дороге, как давний знакомый, без всяких дел, без всяких от кого бы ни было поручений? И все эти радужные мечтания и наполнявшие его сердце волнения окажутся глупыми недоразумениями отуманенной ведьмовскими чарами головы? Что, если так? И Богдан с трепетом приступил, потолковав вообще о козачьих делах и о направлении панской политики, к некоторым близким его сердцу расспросам.
— Пан из Варшавы едет?
— Из Варшавы, из Варшавы, — ответил коротко гость, смакуя сливянку.
— Должно быть, переменилась, давно не был, — мялся Богдан, раскуривая люльку. — Пан был там у кого-нибудь или заезжал только?
— Да, был у Оссолинского; от него еду.
Стукнуло у Богдана сердце. Может быть, поручение какое-либо или важное известие? Но при этом блеснула в голову и мысль о Марыльке: пьяная болтовня Ясинского про канцлера и его семью хотя и не заслуживала доверия, а все-таки до сих пор сидела гвоздем в его сердце.
— Его княжья мосць один теперь в Варшаве или с семьей?— спросил он робко.
— Нет, со всею семьей.
— Ах, да, — вздохнул невольно Богдан и почувствовал, что у него по спине поползли муравьи, — я слыхал, что канцлер будет две свадьбы играть — дочери и приемыша?..
— Ничего подобного не слыхал, а мне бы он сказал, да и пани канцлерова никогда бы не скрыла.
— Так это брехня? — чересчур радостно изумился Богдан и, чтобы замять эту прорвавшуюся неловкость, начал усердно угощать гостя ратафией.