Большую часть времени Олекса проводил с дивчатами. Он рассказывал им о том, что видел в басурманских землях, о тех стычках, в каких принимал участие на Запорожье, о морском походе, о буре и гибели чаек.
Оксана слушала его, затаив дыхание, а Олекса любовался невольно ее черноволосою головкой и зардевшимся личиком, и в эти минуты он чувствовал какую-то необычайную близость и нежность к этой молоденькой девушке, так робко льнувшей к нему.
Когда же на дворе устраивались герци, Морозенко с удовольствием показывал все те хитрые военные штуки, каким научился на Запорожье. Он умел на всем скаку прятаться лошади под брюхо, подымать с земли самые мелкие предметы. И красив же был молодой козак, когда с диким гиком мчался мимо всех по полю, почти припавши к шее коня! Иногда же они с дядьком Богданом устраивали поединки на шпагах. Козаки это оружие употребляли редко, а потому и наблюдали такие поединки с большим интересом.
— Ну, да и славный же вышел из тебя, хлопче, козак, — говорил весело Богдан Морозенку, хлопая его по плечу, когда одобрительные крики зрителей прерывали поединок, — кто б это и сказал?
А Оксана замирала от восторга и, сжимая свое сердце руками, печально думала про себя: «Нет, что я против него! Черная, как чобит, растрепанная, как веник... ему королевну, магнатку нужно, а я... ни батька, ни хаты, — так себе сирота!»
У Оксаны навертывались на глаза слезы, она спешила скрыться незаметно из толпы, и, как ни допрашивала ее Катря, она никогда не могла добиться истинной причины ее слез.
Был жаркий летний день. Разостлавши под густыми яворами рядно, Оксана и Оленка набивали малиною большую сулею, приготовляясь наливать наливку. Олекса лежал тут же, пышно вытянувшись на зеленой траве и заложивши под голову руки. Девушки напевали звонкими молодыми голосами веселую песню. И песня вилась, трепетала, то подымаясь, то опускаясь вниз, словно блестящая бабочка в яркий солнечный день. Иногда Олекса смотрел в небо на плывущие облачка, но чаще взгляд его останавливался на стройной молоденькой девушке с черноволосою головкой...
— Эх, славно тут у вас в Суботове! — вздохнул наконец Морозенко. — Кажется, никогда бы не выехал отсюда никуда.
— А ты разве собираешься уехать? — спросила несмело Оксана, подымая на него испуганные глаза.
— А как же! Ведь я теперь, голубко, не вольный хлопец, а запорожский козак. Я и то боюсь, как бы куренной наш атаман{126} не сказал, что я обабился здесь совсем.
— И скоро ты думаешь ехать?
— Да в том и досада, что надо ехать как можно поскорее: здорово замешкался я у вас.
— А когда вернешься?
— Ну, это уж один бог знает когда, — махнул Олекса рукою. — Кошевой наш атаман строгий, баловства не любит, без особой потребы не пустит.
Губы Оксаны задрожали; она быстро поднялась с места.
— Куда ты, Оксано? — приподнялся и Олекса.
— Я за горилкой схожу.
— Да ты погоди, я помогу тебе.
— Нет, нет, — торопливо ответила Оксана, не поворачиваясь к нему лицом, и поспешными шагами пошла по направлению к дому; но, обогнувши аллею и очутившись в таком месте, где уже Олекса не мог ее видеть, Оксана круто изменила направление и бросилась бегом в темный гай...
В светлице, где спали дивчатка со старой бабой, было тихо и темно. У икон теплилась лампадка и освещала тусклым светом спящие фигуры, расположившиеся кто на лавке, а кто и на ряднах на полу. Тишина прерывалась только громким храпом старухи да ровным дыханием спящих дивчат. Однако, несмотря на позднюю ночь, одна из фигур беспокойно поворачивалась и шевелилась под легким рядном. Иногда оттуда слышалось сдержанное всхлипывание или тяжелый вздох. Наконец всклокоченная темноволосая головка осторожно приподнялась с подушки и осмотрела всю комнату, затем приподнялась и вся фигура и, поджавши ноги, села на своей постели.
— Катря, Катруся, — зашептала она тихим, прерывающимся голосом, склоняясь над лицом спящей невдалеке подруги, — я перейду к тебе.
— Что, что такое? — заговорила полусонным голосом Катря, приподымаясь с постели, но, увидевши заплаканное лицо Оксанки, на котором и теперь блестели слезы, она совершенно очнулась и спросила испуганным голосом, обнимая подругу: — Оксано, Оксаночко, что с тобой?