— Вот подписанные твоей власной рукой привилеи, — подал Оссолинский сверток, — я приложил к ним малую печать, не желая возбуждать у Радзивиллов подозрений.
Король засмеялся беззвучно и уныло покачал головой.
В боковую дверь вошли Барабаш с Хмельницким и молча наклонили свои головы.
— Я рад вас видеть, друзья мои, — подошел к ним с приветливою улыбкой король, — к вашей доблести, преданности и чести я питаю большое доверие и убежден, что вы его оправдаете. В доказательство же нашего монаршего благоволения мы возводим тебя, Барабаш, в полковничье достоинство, — подал ему он пернач, — а тебя, Хмельницкий, жалуем вновь прежнею должностью, — вручил он ему привесную к груди чернильницу.
— Да хранит бог нашего найяснейшего короля, нашего коханого батька, — восторженно воскликнул Богдан, так как Барабаш, смущенный неожиданною радостью, что-то невнятно мямлил, — и да пошлет нам быть достойными его державной ласки...
— Не сомневаюсь, — оживился снова король, — верю, храбрый мой рыцарь! Помнишь ли, под Смоленском вместе мы бились... прорезались, загоревшись отвагой, впереди всех и очутились в самом пекле... Перуны гремели кругом...
Смерть бушевала... А ты с улыбкой рубился и защищал меня своею грудью. Эх, славное было время! Помнишь ли?
— Я бы вышиб из этого черепка мозг, — дотронулся до своей головы энергично Хмельницкий, — если бы он забыл эти счастливейшие для меня дни! Да вот еще свидетель — эта драгоценнейшая для меня сабля, эта святыня, дарованная мне вашею королевскою милостью, — и Богдан обнажил саблю и поцеловал ее клинок.
— Ах, да, да! Помню, — волновался воспоминаниями король, — может быть, еще приведет бог... Передайте козакам мой привет и эти привилеи, — вручил он Барабашу пергамент{147}. — Егомосць канцлер сообщит вам инструкции... Я надеюсь, что найду в моих удальцах избыток отваги и преданности, и когда я кликну им клич, то они слетятся орлами.
— Умрем за короля! — крикнул Барабаш.
— Спасибо, товарищ! — протянул король руку, и в глазах его остановилась слеза.
Из-под тонких пальцев Марыльки медленно выплывали по зеленому бархату золотые цветы. Иногда она склонялась задумчиво над пяльцами, иногда устремляла пристальный взор в глубину комнаты, и тогда иголка с золотою ниткой застывала неподвижно в ее белой и тонкой, словно изваянной из мрамора, руке. Скучная работа подвигалась медленно, а взволнованные мысли кружились в красивой головке с неудержимой быстротой. Снова он, так неожиданно, нежданно! Правда, она пересылала ему письмо, но никогда, никогда не надеялась, чтобы это исполнилось так скоро. Быть может, дела призвали его в Варшаву, а может... У Марыльки сердце замерло на мгновенье. Раз уже он явился на ее пути, раз вырвал ее из опасности. И вот он снова перед нею и во второй раз! Ах, не указание ли это божие? Не послан ли он и в этот раз вынести ее на своих плечах из этой гадкой тьмы?
Марылька отбросила с досадой иголку и откинулась на деревянную, обитую кожей спинку кресла. Длинные собольи ресницы полузакрыли ее синие глаза, на нежных щеках вспыхнул яркий румянец и разлился вплоть до маленьких ушек, а шелковистая, золотая коса спустилась до самой земли.
— Да, из тьмы, из гадкой, ненавистной, постылой тьмы, прошептала она тихо, полуоткрыв свои небольшие, но резко очерченные губы.
Вот уже четыре года, как она здесь, в этом роскошном доме, но легче ли ей от этого?? О нет, нет! Правда, она не знает нужды, она не терпит особого унижения, ее даже дарят Урсула и пани канцлерова своими обносками, — по лицу Марыльки пробежала презрительная улыбка, — но разве эта жизнь для нее? Стройная фигура ее гордо выпрямилась, и в широко открытых синих глазах блеснул холодный, надменный огонек. А сначала, когда ее взяли и думали возвратить от Чарнецкого все ее имения, с нею обращались не так. Ею все тешились и любовались, слушали ее рассказы и показывали ее знатным панам, а когда с Чарнецким не удалось дело и особенно когда она стала взрослой панной, а Урсула — невестой, о, как ловко по-магнатски оттерли они ее на задворки и показали, что ее место, как бедной приймачки, здесь, у этих пялец, или в покоях Урсулы, смотреть за пышными уборами панны или тешить ее, когда на панну нападает капризная тоска. О, эта Урсула!
Марылька закусила губу и сжала свои соболиные брови; ее тонкие выточенные ноздри гневно вздрогнули, а в синих глазах блеснул снова холодный и злой огонек. Все ее муки, все унижения через нее! «Бледная, худая, со своими выпуклыми, бесцветными глазами, с волосами ровными и желтыми, как и длинное лицо, — перечисляла она с ожесточением все достоинства дочери коронного канцлера, — со своею маленькою головкой и постоянными думками о том, что можно, а чего нельзя, да о чем говорил пан пробощ. И эта мертвая, бездушная кукла попирает ее, заступает ей дорогу к жизни, к свету, к красе!