Выбрать главу

Я всему, всему, что знаю, буду учить тебя, Катрусю, и тебя, Оленко, — обнимала сестер своих Марылька, — через год увидите, и в королевский дворец можно будет выехать смело.

Катря обняла Марыльку, а Оленка надула губы и, отвернувшись, проговорила:

На черта нам дворец, мне лучше на скобзалку.

Вот тебе и на! — засмеялся Богдан. — И давай ей эдукацию! Ты бы променяла на дворец и коровник.

А что же, тату, — посмотрела исподлобья Оленка, — и в коровнике весело, особенно когда придут Марта, Ликера, Явдоха и Явтух.

Марылька бросила в ее сторону презрительный взгляд, но, спохватившись, сменила его снисходительною улыбкой.

Нельзя так, Оленка, судить, — погладила она ее по головке, — кто знает, а может, придется и тебе быть во дворце, — и она бросила украдкой на Богдана пламенный, вызывающий взгляд.

Куда им! — засмеялся Богдан и взял несколько аккордов. — Ану, Марылько, — поднял он на нее восхищенные очи, — а ну, моя квиточко, пропой какую-либо песенку, а я подберу пригравання.

Марылька начала напевать веселенькую мазуречку; вскоре под звон бандуры раздалось увлекательное пение. Зажигательный мотив, исполненный сильным, сочным голосом, производил неотразимое впечатление, наполнял серебром руллад светлицу, а глаза Марыльки искрились таким зноем страсти, что Богдан в порыве восторга взял так сильно аккорд, что струны взвизгнули и лопнули.

Дверь тихо отворилась, и на пороге стала незаметно Ганна. Звуки бандуры и пение давно привлекли ее внимание и изумили несказанно; в то время, когда над этим будынком веяло черное крыло смерти, они казались ей святотатством. Ганна бросила строгий взгляд на застывшую в увлекательной позе Марыльку, перевела его на опьяненного восторгом Богдана, на озаренные живою радостью лица детей и зане­мела, глубоко потрясенная и возмущенная сценой.

Титочка стонут и плачут, — сказала она тихо, хотя в ее голосе послышалась непослушная дрожь горькой укоризны.

Боже! Неужели мы ее разбудили? — всполошился Богдан.

Пение и бандура долетали и туда, — еще тише проговорила Ганна.

Но не через нее же, надеюсь, она плачет, — с досадой и тревогой возразил Богдан.

Вообще появление и сообщение Ганны неприятно задело его; он увидел в нем какой-то ригоризм, накидывающий узду на его волю.

Нет, не через пение, — уже уверенно заявил он. — Кого может оскорбить песня и дума? Никого и никогда. Маме, может быть, хуже, так пойдем, детки, к ней!

Я даже думаю, тато, — отозвалась скромно Марылька, — что музыка на такую больную должна действовать успокоительно и для больной бы следовало, в минуты облегчения, нарочито сыграть или спеть что-либо; это б, кроме всего, подняло у нее бодрость духа, а значит, и силы... Больной именно нужно показать, что близкие не убиты тоской, что, значит, положение ее улучшилось, а показное горе, — подчеркнула Марылька, — убило бы ее сразу.

Правдивое твое слово, моя дытыно, — поцеловал Богдан в лоб Марыльку и отправился в сени.

Ганна побледнела заметно, и ее расширившиеся глаза потемнели.

В сенях Богдан остановил ее ласковым словом:

Голубко, Ганнуся, упаднице моя любая!

Марылька, услыхавши эту фразу, остановилась было на пороге и, в свою очередь, побледнела, но Катря увлекла ее к матери.

Ганна задрожала, и если бы сени были светлее, то можно бы было заметить, как говорящие глаза ее переполнились слезами.

Вот еще к тебе моя просьба, — наклонившись к ней, продолжал тихо Богдан. — Не можешь ли ты приютить у себя эту Марыльку, а то в большой светлице с дивчатами ей неудобно, да и больная постоянно то тем, то другим тревожит... панночка видимо побледнела... да и ее покоевка валяется по кухням... Они ведь обе привыкли к роскоши, к неге, не то, что мы, грубые... Да и то еще нехорошо, что Марылька, по своей ангельской доброте, приняла на себя роль сиделки возле больной, а мы словно обрадовались этому, напосели... совсем змарнила и извелась бедная деточка...

Я уж думала, дядьку, об этом, — ответила взволнованным голосом Ганна, — я совсем уступлю этой панночке с ее покоевкой свою верхнюю горенку, а сама помещусь с детьми: мне тесно с ними не будет, а если придется услужить чем моей второй матери, так я всякий труд посчитаю за радость, за счастье.