Богдан весь отдался хозяйственным заботам и чувствовал, как этот новый прилив деятельности и окружающая его любовь с каждым днем усмиряли и исцеляли его душевные боли; он мог бы считать себя даже счастливым, если бы этот мирный труд не нарушался неумолкающими мыслями о будущем да криком голодных, стекавшихся к нему ежедневно. А их являлись целые толпы. Это были жалкие, оборванные люди, с заросшими лицами, всклокоченными волосами. Женщины были измождены и худы, дети все казалися слепленными из какого-то прозрачного желтого воска, с одутловатыми щеками и большими животами, мешавшими им ходить.
Когда морозным утром Богдан выходил на крыльцо, они уже толпились кругом, жалкие, голодные, заворачиваясь в рваные свитки.
— Господи! Что делать мне с вами? — спрашивал Богдан, окидывая сострадательным взглядом дрожащую толпу.
— Что хочешь, батьку, только не гони: умрем тут, все равно идти нам некуда! — стонали жалобные голоса.
— Да откуда вы все? — изумлялся Богдан.
— Из табора Гуни! — раздавалось из некоторых углов.
— Почему же не идете назад, к своим владельцам? Коронный гетман прощает всех.
— Эх, батьку Богдане! — выступил из толпы старый, седой дед. — Ведь сам ты добре знаешь, какое гетманское прощенье! От добра люди холодной зимой из теплой хаты це побегут... Истребил наше жилье и добро Потоцкий, ограбил последнее, чего не мог забрать — пожег. Хлебом лошадей кормил, а людей, что вернулись назад на свои насиженные гнезда, на пали сажать велел, канчуками до смерти засекал. Сколько наших померзло в глубоких оврагах! — махнул дед рукою, утирая рукавом подслеповатые глаза. — Вот сколько этих сирот подобрали мы, — указал он на группу детей, испуганных, грязных, с окоченелыми руками, с глазами, опухшими от слез. Грудных-то побросали, пусть уж замерзают на материнской груди, — все равно им не жить! А там у господа бога им, невинным ангеляткам, — задрожал голос деда, — теплый приют. Не гони нас, батьку, прими хоть за харч! — сбросил он шапку и низко поклонился перед Богданом, а за ним обнажились все всклокоченные головы, и послышался робкий плач женщин да тоскливый писк детей. — Верными слугами до самой смерти будем! — Голова старика затряслась, и красные глаза заслезились. — Ой поверь, батьку, не легко кидать насиженные гнезда в такие года!
— Диду, да разве у меня может быть такое в думке — отгонять своих кровных людей? Только вот горе, что девать- то вас некуда, — отворачивался в сторону Хмельницкий, — полон весь двор, все жилья, даже у подсусидков...
— Есть, дядьку, есть куда! — раздавался за ним каждый раз дрожащий голос. Богдан оглядывался и видел бледную Ганну. — Мы поместим их в сараи, в коморы, дядьку, — говорила она, запинаясь от волнения, — нельзя же так выгнать этих людей!
— Хорошо, моя ясочко, хорошо, — ласково улыбался ей Богдан, — веди их, накорми да выдай хоч кожухов, а мы уж там придумаем, что делать.
Но, однако, придумывать было довольно трудно, потому что уже и двор Богдана был переполнен, и у каждого подсусидка ютилось по два, по три бедняка, а приток их не уменьшался. Теперь приходили уже беглецы с северной Украйны; они приносили страшные известия о новых и новых зверствах панов, об утеснениях унии. Каждое такое известие мучительно пробуждало боль, засыпавшую было в душе Богдана. Однако надо было придумать, что делать с народом, и мысль эту подала Ганна. Она предложила Богдану заселять пришлым народом земли, подаренные королем Владиславом по ту сторону Тясмина. Богдан с живостью ухватился за эту мысль. Закипела в хуторе торопливая работа. Поселенцам отпускался лес для новых построек, деньги и хлеб; подсусидки помогали им в. работах. Как оживились эти желтые изможденные лица, принимаясь за постройку нового жилья! Холод мешал, но от этого беды было мало. Им улыбалась новая, счастливая, тихая жизнь. И хатка за хаткой вставали в балках маленькие поселки. Повеселевший Богдан ездил ежедневно осматривать возникающие постройки, гати, дороги и вечно шумящие млыны. Все было исправно, все было в ходу, на мертвых пустошах кипела новая жизнь, и это доставляло большую радость домовитости Богдана.