Шлиссельбург еще держался. Но его уже ждало расформирование. Значит каменный мешок выпустит из своих недр и Гершуни. Но если и он его не удержит, какие еще стены и замки помешают ему вновь оказаться в наших рядах? Какая сила его остановит? Разве только смерть. Но об этой возможности, самой страшной и самой действительной, мы тогда думали меньше всего.
***
Во второй половине 1905 года в руководящих эсеровских кругах заграницей настроение стало становиться всё более и более нервным. Причина была ясна всем. Темп жизни в России становился всё быстрее. Откликаться на вопросы и злобы дня "из прекрасного далека" стало необыкновенно трудно. Пока дойдут русские газеты, пока напишешь статью и соберешь все остальные материалы для очередного номера, пока его отпечатают, пока его успеют переправить контрабандными путями, пока там, в России, развезут по организациям смотришь, содержание номера приобретает характер почти что исторический.
Казалось бы, то же самое было и раньше; техника изготовления и доставка зарубежной литературы ведь не ухудшилась, а даже улучшилась. Но... то же, да не то. Во-первых, когда мы начинали заграницей выпускать центральный орган печати, "Революционную Россию", - это было новостью. Революционные организации были в зачаточном состоянии, сношения между ними - и подавно; так что даже наиболее быстро стареющая часть, корреспонденции с мест, читалась повсюду с захватывающим интересом. Ко второй половине 1905 года положение круто переменилось. Кое-как, сначала медленно и постепенно, потом всё быстрей жизнь начала брать свое. И старые, заслуженные органы печати типа "Русских Ведомостей", и новые, вроде {224} преображенного "Сына Отечества", "Нашей Жизни" и др. всё смелее стали касаться острых политических тем.
Из-за границы нам было видно, что в России впервые газета стала оттеснять на второй план журнал. Ну, а что же делать нам с нашей "Революционной Россией", которая была - ни газета, ни журнал? Попробовали выпускать "Революционную Россию" чаще, два раза в месяц; подумывали даже о превращении ее в еженедельную... Но и это не было решение. Главное запоздание приходилось не на время изготовления газеты, а на время транспортирования в Россию и дальнейшего распределения по разным ее концам. Учащенный выход в уменьшенном формате ничему не помогал, а содержательность убавлялась.
Для статей длительного характера и значения места оставалось еще меньше, а едва ли не они одни сохраняли для читателей свое значение. Я чувствовал, что как будто и сам начал как-то остывать к "Революционной России", не испытывать прежнего удовлетворения. Помню, как пенял мне за это Михаил Гоц. Он, в то время совершенно разбитый мучительной болезнью - опухолью на спинном мозгу был прикован к креслу. Тело было словно мертвое. Жили одни глаза - в них, казалось, перешла вся его жизнь. Он порывался сам писать - но почти не мог, мог лишь диктовать; он искал выхода в привлечении к ближайшей, чисто-редакционной работе в "Революционной России" новых людей. Наша "двоица" давно уже превратилась, благодаря привлечению Шишко, в "троицу". Выписали Волховского из Лондона. Искали еще и еще сотрудников. Михаил Рафаилович не хотел согласиться с тем, что время "Революционной России" прошло...
Лично я давно уже дал себе другой ответ. Я носился с проектом нелегальной поездки в Россию. "Темп жизни слишком ускорился, - говорил я, - мы здесь за ним не поспеваем и поспеть не можем. Надо поехать в Россию, надо жить там, окунуться в гущу общественных настроений. Надо организовать там идейно-литературный центр и открыть организованную политическую кампанию на страницах какой-нибудь близкой нам по духу легальной газеты. В ней говорить всё то, что можно сказать, прямо или полунамеками, легально. Чего там нельзя сказать, будем договаривать в летучих листках, в прокламациях, памфлетах нелегально. Только {225} это будет работой; а то, что мы сейчас заграницей делаем - толчение воды в ступе".
Михаил Рафаилович выслушал меня, но со мной решительно не согласился.
- Тебя просто-напросто арестуют, вот и всё, - сказал он. - И как это ты будешь жить в Москве или Петербурге? Создавать идейный центр, видеться с писателями... Что ты, иголка что ли, чтобы где-то затеряться? А мало ли литературных барынь, которые всякую литературную новость умеют раззвонить тотчас же по всему Питеру?
И в какой это газете ты будешь писать? Или литературные псевдонимы для кого-нибудь остаются тайной? И газету твою закроют, и тебя изловят, и всё, что вокруг тебя будет, - выследят.
Не сговорившись с Гоцем, я формально поднял этот вопрос на заседании заграничного комитета. Успех был ничуть не больший. Все уперлись на том, что рисковать мной они не имеют права. Надо дать событиям развиться дальше, а там видно будет.
Прошло еще около месяца. В России была в полном разгаре "банкетная" кампания. Явочным порядком стали возникать всевозможные союзы.
Японская война, видимо, была окончательно проиграна. На действиях правительства явно отражалась какая-то роковая растерянность. Затем, помню, пришло из России письмо с новостью: возникшие организации среди железнодорожников устроили явочным порядком съезд и положили начало Всероссийскому Железнодорожному Союзу. На съезде обсуждался вопрос о таком средстве борьбы, как остановка всего ж.-д. движения в стране - всеобщая стачка... А одновременно с этим стали доходить первые сведения о планах организации почти легального беспартийного Всероссийского Крестьянского Союза.
Я снова было поднял тот же вопрос на нашем собрании, рассчитывая получить поддержку от нашей молодежи с Абрамом Гоцем во главе. В расчетах я ошибся. Абрам Гоц от имени молодежи выступил еще резче... Он доказывал, что мы, тяжелая артиллерия, должны пока сидеть смирно и не двигаться с места. В Россию двинутся они. Там частью уже есть недавно поехавшие, а я нужнее пока здесь. И решение получилось опять против меня, и таким подавляющим {226} большинством голосов, что приходилось оставить всякие надежды...
Прошло уже, не помню хорошо, сколько именно времени после этого разговора. Настало горячее время: пришли вести о всероссийской забастовке. Мы сторожили выход новых газет, только ими и жили. Однажды меня спешно вызывают к Гоцу. Прихожу. Там в кресле Михаил и рядом с ним Иван Николаевич, он же Толстый Евгений Азеф.
- Прежде всего, вот, читай, - протянул мне Михаил "Journal de Geneve". Я взял газету. Маленькая, десятка полтора слов, телеграмма. 17-го октября опубликован царский манифест. В нем властям поручено преодолеть смуту, а затем призвать народных представителей к участию в государственных делах на основе свободы слова, печати, вероисповедания и действительной неприкосновенности личности.
- Ну, что ты скажешь?
- Ничего особенного. Новый шаг по тому же пути: довольно крупная уступка, сравнительно с идеей Булыгинской думы. Видно, что давление всеобщей забастовки стало нешуточным. Сломить ее нельзя - приходится маневрировать.
- И только? Не больше как очередная хитрость? Хладнокровно задуманная ловушка?
- Хладнокровная то, может, и не хладнокровная, потому что приходится туго, а, конечно, не без ловушки.
- Ну, уж от Виктора-то я этого не ожидал, - скрипуче процедил, попыхивая папироской, Толстый и, помолчав, прибавил ироническим тоном. - У нас тут сейчас Осип (Минор) был и всё на нас кричал: мы-де наивные люди, всё это просто ловушка; и нас, эмиграцию, и подпольников в России заманивают, видите ли, выйти наружу, расконспирироваться, а потом - всех разом сгрести и вымести из русской земли крамолу начисто. Тоже, политическое рассуждение! И ты тоже думаешь, что ради эдакой полицейской цели весь государственный строй России будут ставить вверх дном, потрясать всю Россию неслыханными новшествами, придавать бодрости всей оппозиции?
- Вовсе не так, не для чего карикатурить. Не знаю, что говорил Осип, а я говорю вот что: сломить движение стало не под силу, и в него надо вбить клин. Революционеров ведено скрутить в бараний рог, а "обществу" обещают {227} политические поблажки. Двойственный характер манифеста бьет в глаза. Это, конечно, маневр, но не грубо полицейский, а тонко политический. Разделяй и властвуй: успокой оппозицию и при ее пассивности раздави революцию, а затем уже и с оппозицией делай, что хочешь.