М. Ганфман был умным и ценным сотрудником. О его потере жалели. Он вел обзор печати и писал передовые, Он был очень хорош в полемике со всей правой прессой. Но теперь зарождалось множество левых, в том числе социалистических газет. В откликах на их высказывания, Ганфман, самоопределявшийся, как кадет, - неизбежно разошелся бы с нами. Кто-то предложил тогда разделить обзор печати на две части: правую прессу оставить за Ганфманом, левую передать мне. Я без малейших колебаний согласился, но Ганфмана, по понятным причинам это не устраивало. И он всё с той же твердостью, смягченной выражениями искренней доброжелательности к газете, отклонил это и все подобные компромиссные предложения.
Было заметно, что это заявление Ганфмана, при всей его мягкости и корректности, деморализующе подействовало на многих из сотрудников. Сразу появились колебания и какой-то внутренний испуг у фельетониста Яблоновского. Но что всего более нас удивило, так это резкая перемена позиции {251} у Ганейзера.
Он, с таким жаром ухватившийся за идею "сосватать" нас с "Сыном Отечества" и энергично действовавший для устранения всяких препятствий, вдруг проявил чрезвычайное беспокойство и поставил нам много всевозможных вопросов для выяснения нашей позиции. Мякотин, Пешехонов и я держали "единый фронт". По нашим высказываниям никто бы и не подумал, что мы только что чуть-чуть не разошлись совсем в разные стороны. Правда, и задаваемые нам вопросы как-то совершенно не попадали в "больные места", а счастливо проходили мимо них.
Помню, одним из главных вопросов было отношение к стачечному и демонстрационному пылу тех дней. Должно быть, тем из редакции, кто страдал психологией "испуганных интеллигентов", казалось, что именно - представитель вчерашнего подполья должен непременно стремиться во что бы то ни стало форсировать события и лезть напролом. Мои ответы должны были поставить их в полное недоумение.
Дело в том, что когда я успел немножко ориентироваться в происходящем вокруг, я нашел положение крайне непрочным. Чем дальше, тем больше мне казалось, что главная наша сила в слабости, в растерянности правительства. После всеобщей забастовки правительство вконец растерялось и страшно преувеличило силы революции. Это для нас было выгодно, и это надо было использовать для организационной работы, чтобы как можно скорее уменьшить роковую диспропорцию между представлением правительства о наших силах и действительным состоянием этих сил.
Вот почему мне тогда и думалось: прежде всего и больше всего избегать форсирования событий! Если мы захотим "добивать правительство", как гласил один из брошенных тогда в массу лозунгов, то правительство от растерянности может перейти к мужеству отчаяния: и тогда неизбежно окажется, что оно, в сущности, гораздо сильнее, чем само думает, а мы - гораздо слабее, чем кажемся.
Поэтому нужна огромная осторожность в нападении, но зато самый широкий размах, самое большое дерзновение в организационных начинаниях. Особенно же важным, конечно, казалось мне и моим товарищам перенести движение из городов в деревни, захватить крестьянство, сделать реальной силой едва начавшийся формироваться Всероссийский Крестьянский Союз. Надо - {252} рассуждали мы лихорадочно собирать силы. Рано или поздно, правительство всё равно оправится и попробует взять назад то, что дало. Чем дальше удастся нам отсрочить этот момент, тем больше накопится у нас сил, чтобы отразить неизбежный контрреволюционный натиск. А потому тактика ни в коем случае сейчас не должна быть агрессивной. Надо удерживать уже завоеванные позиции, надо выиграть время. Мы должны импонировать "спокойствием уверенности", не выдавать своей слабости в данный момент и больше всего спеша - вырасти, для чего у нас возможности колоссальные. Всё прочее приложится.
Я успел незадолго до того побывать в Совете Рабочих Депутатов. Там, к моему ужасу, я увидел в полном ходу совершенно расстраивавший эти планы проект - явочным порядком осуществить на всех петербургских фабриках и заводах восьмичасовой рабочий день. Начать такое дело, опираясь на организацию, возникшую без году неделя, не успевшую еще окрепнуть, да притом и приниматься за него без всякой подготовки, вдруг, - не значило ли это идти на авантюру, возлагая все надежды на какое-то стихийное и все выручающее "наитие революционного вдохновения".
С этим глубоко-скептическим настроением взял я в первый раз слово в Совете Рабочих Депутатов, чтобы призвать к осмотрительности, к более последовательной и выдержанной тактике вместо дерзких революционных импровизаций. Я подробно старался показать, какая разница между французским прототипом завоевания восьмичасового рабочего дня методами "прямого действия" и его предполагаемой российской копией; я пытался направить внимание Совета на другое: на рассылку по всей стране рабочих депутаций, чтобы повсюду вызвать к жизни "советы", подобные петербургскому.
Мои соображения выслушивались со стороны значительной части собрания, - и мне казалось, как раз со стороны интеллигентской социал-демократической его части - более, чем холодно. Была ли это партийная предубежденность (что может быть доброго из Назарета?) или еще что - не знаю, но мне не дали и докончить моей речи. Вдруг в зал вошла большая группа лиц, окружавших знакомые мне фигуры Льва Дейча и Веры Засулич; из президиума было заявлено, что только что прибыли эти старые, заслуженные борцы за дело {253} освобождения труда и потому все текущие дела и речи прерываются для их торжественного приема. Начались приветственные речи, овации, возгласы... В атмосфере энтузиазма потонули все мои призывы к более обдуманной тактике.
Весь полный еще свежих впечатлений от этой своей неудачной попытки, я охотно использовал повод, чтобы развить перед редакционным собранием "Сына Отечества" свои мысли о наиболее целесообразной тактике в данный период революции. Политически-уравновешенным элементам этого собрания они пришлись как раз ко двору. Я заметил, что особенно Мякотину и Пешехонову моя позиция чрезвычайно понравилась: их мысль, видимо, работала в том же направлении. Они горячо поддержали меня, и ослабленный недавним инцидентом контакт снова наладился: опять у нас было полное "единство фронта", опять полное взаимное понимание и взаимная поддержка. В создавшейся таким образом благоприятной обстановке удачно сошло дело и со вторым вопросом, обращенным к нам со стороны собрания.
Этот вопрос исходил от "военного обозревателя" газеты. Его интересовало, как партия смотрит на работу среди армии. Думает ли она бережно относиться к ее единству, ценя в ней орудие защиты родины от внешнего врага, или же, в интересах революции, думает восстанавливать солдат против офицеров и подрывать дисциплину?
Я отвечал, что разумеется, нашим заветнейшим желанием является - привлечь армию к переходу на сторону народа; если возможно целиком, с офицерами во главе; это лучшее, о чем только можно мечтать. Я указывал, что партия стремится не только распропагандировать нижних чинов. Нет, она стремится создать и организации офицерские. Я упомянул о традиции декабристов и народовольчества.
Сказал, что в организационном отношении сейчас, пожалуй, мы среди офицерства работаем даже больше, чем среди солдат, ибо солдатские массы организовать трудно, приходится ограничиваться лишь пропагандой и агитацией. Я не скрыл, однако, что поскольку офицерство, исполняя приказ свыше, выполняет свои командные функции в деле усмирения крестьянских или рабочих волнений мы, разумеется, не можем отказаться от проповеди неповиновения, и в этом смысле - взрывания воинской дисциплины.
{254} Наш офицер остался, конечно, неудовлетворенным. Он, как выяснилось из дальнейшего обмена мнений, готов был тоже примкнуть к революции, но под условием, чтоб она овладевала солдатами не иначе, как через офицера. Личная популярность офицера, полное доверие к нему и преданность ему - вот что должно привести солдата на сторону народа. Спорить не приходилось: это было, конечно, сообразнее с традициями декабристов, чем наша тактика, исходившая из революционизирования низов. Массовое начало в революции враждебно сталкивалось с военным "революционным аристократизмом". И военный обозреватель "Сына Отечества" был только последователен, когда заявил о своем уходе по невозможности для него примириться с нашей постановкой дела.