Выбрать главу

— Стало быть, нельзя, чтоб услышал.

Нестеров выслушал и задал единственный вопрос, который стоило задать:

— Второй ряд у вас прорезан на треть. Кто дорежет и когда?

— Никто. Пойдём через первый ряд и через воронку, а второй возьмём матами.

— А матов у нас четыре.

— Четырёх довольно на две дорожки. По ним пойдут все, и пойдут по одному.

Он подумал, сидя на корточках и чертя веткой по глине, и согласился не сразу.

— Тогда мне нужны двое на каждой дорожке, чтоб держали мат руками. Он под ногами гуляет, а ежели гуляет — цепляет, а ежели цепляет — звенит.

— Дам четверых, из подносчиков.

Михеев в это время сидел в углу и считал не людей, а гранаты.

Он делал это по-своему: не сколько всего, а сколько выйдет на человека при трёх бросках и сколько останется, если бросков будет пять. Выходило у него нехорошо, и он это доложил без выражения:

— По четыре на человека, ваше благородие. При пяти бросках — по две. Ящика в подноске четыре, идти им триста шагов по воде.

— Ставь на подноску вдвое больше людей, чем думал.

— Так и сделал. — те, кого вы отставили на пункте. Они просились.

Дальше шло то, ради чего я весь этот участок мерил ногами.

Открытка.

Прорезанный проход в первом ряду немец нашёл — не мог не найти. Нынче утром его люди ходили к рогаткам смотреть; Дёгтев с наблюдательной точки видел троих и одного с офицерской тростью.

То есть они сделали ровно то, что делает всякий разумный человек, получивший открытку: сели ждать гостя у той двери, куда он стучал.

— Туда и постучим, — сказал я.

К вечеру они вбили у прохода два свежих кола и натянули поперёк новую нитку, а левее прохода, шагах в сорока, выбросили землю: рыли ячейку. Гостя ждали всерьёз.

Ложную работу я отдал Белецкому: восемнадцать человек, две пары ножниц, четыре трещотки из тех, что делают на позиции из консервной жестянки и палки, и приказ, короткий и жестокий: шуметь ровно столько, чтобы поверили, и лечь прежде, чем по ним начнут бить.

— Стрелять вам нельзя, — сказал я ему. — Ни разу.

— Понимаю, господин капитан.

— Не понимаете. Вам будет очень хотеться выстрелить, когда над вами встанет ракета. Вы не выстрелите, потому что стрелять — это признак атаки, а нам нужно, чтоб они видели признак работы.

Белецкий стянул перчатки, сложил и убрал в карман.

Настоящий вход шёл водой.

Не по доскам, — а левее, там, где низина мельче и где по дну идёт песчаная гряда.

Вода на гряде стояла по бедро.

Идти по ней предстояло полусотне людей гуськом, с гранатами в подсумках и мешках, в трёхстах шагах от германского бруствера, и вся моя наука сводилась к тому, чтобы они это сделали молча.

Со Свиридовым я договорился на двенадцать фугасных.

— По чему? — спросил он.

— По левому бугорку. И только тогда, когда он оживёт.

— А ежели он не оживёт?

— Тогда двенадцать останутся при вас, и вы про меня скажете, что я вас надул.

Молчанов уходил со второй партией, с двумя катушками, с двумя телефонистами и с моим приказом: провод не тянуть, покуда не войдём в окоп.

— Так ведь он там и порвётся, в окопе, — сказал он.

— В окопе почините. На воде — нет.

Правый бугорок оставался на Ковтуне.

Он взял с собой восьмерых, из них двое — донецкие, и с полудня они лежали в землянке и вязали из шинельного сукна чехлы на лопаты, чтобы черенок не стучал о железо, и на гранаты по два на человека, чтобы не звякнули в мешке. Перед броском чехол сдёргивался одним движением. Ковтун это придумал сам и мне доложил после, когда уже сшили.

Кожина я поставил при себе.

После допроса Кожин ждал, что его отошлют. Я дал ему дело: идти со второй партией и говорить по-немецки, когда понадобится.

— В окопе, — сказал я, — вам придётся кричать им, чтоб выходили. Кричать надо так, чтоб они поверили и вышли, а не так, чтоб бросили гранату.

— Я не знаю, как это — так.

— И я не знаю. Но вы у нас один, кто может попробовать.

Он четыре раза повторил две будущие фразы. Я поправил только голос: говорил слишком быстро, а страх слышен на любом языке.

Сороку я в дело не взял.

Он выслушал это, покурил и сказал в пространство, ни к кому не обращаясь:

— Бывал я, братцы, в таком положении, когда самого справного дядьку оставляют при кухне. Дядька тогда сидит и думает, что он, стало быть, стар.

— Кузьма Лукич. Ты остаёшься на приёме раненых. Их будет много, и их будут нести по воде.

— Много — это сколько?

— Двадцать. Может, тридцать.

Он больше не пошутил ни разу и до вечера обошёл всю дорогу от бруствера до перевязочного пункта, сам расставил вешки и приказал натянуть по низине верёвку — чтоб несущие держались за неё в темноте и не сходили с гряды.