Выбрать главу

Часовой посмотрел мою бумагу, потом на Зотова с Лыковым.

— Нижним чинам внутрь нельзя.

— Обожду, — сказал Зотов.

Он отошёл к стене, где посуше, стал под самой водосточной трубой и оттуда обозрел двор с видом человека, которому впервые за трое суток не надо никуда идти.

— Ваше благородие, вы там не спешите. Нас тут за мебель держат, а мебель, между прочим, вносят.

Внутри пахло мокрым сукном и горелой бумагой.

Это был не тот запах, что бывает при отступлении, когда жгут архивы; жгли обыкновенную писарскую негодную бумагу в печке, но запах стоял тот же, и от него у меня в затылке отозвалось прошлое лето. В коридоре по обеим стенам висели шинели, и с них текло, и денщик время от времени проходил и сдвигал под них ведро.

Телефон работал не переставая.

Я насчитал в коридоре четыре аппарата в двух комнатах, и оба раза, проходя мимо открытой двери, слышал одно и то же слово в разных ртах: «продвижения». Продвижения не имеет. Продвижения не имеет. Один раз — «продвинулись до второй линии проволоки», и следом, тем же голосом, спокойно: «людей вернули на исходное».

За третьей дверью стоял стол с картой, и над картой держали лампу, потому что окно выходило на север и света от него в марте немного. Я успел разглядеть немного: обрез озера, две синие черты по гребню и красные стрелки, короткие, как обрубки. Все стрелки были короткие. Так рисуют, когда рисовать нечего, а показывать надо.

В приёмной сидели офицеры.

Их было семеро, и это меня озадачило: по бумаге, которую мне подписали в феврале, к десятому марта при штабе фронта надлежало собраться двадцати офицерам с четырёх дивизий — чтобы на деле проверить приёмы штурма укреплений. Двадцать и два нижних чина по избранию начальника команды.

— Разобрали, — объяснил мне поручик, сидевший ближе всех к двери. — С шестого числа берут обратно, кого куда. У меня в полку два офицера на батальон, я жду четвёртый день и, если правду говорить, жду напрасно.

Он назвался: поручик Туров, Сергей Васильевич. Говорил он суховато и точно, и, начиная говорить, снял с правой руки перчатку и держал её в кулаке, будто она мешала произносить слова.

Второй, подпоручик, представился Белецким. Этот, наоборот, говорил быстро, чуть глотая концы, и, слушая, складывал снятые перчатки одну в другую, ровно, пальцы к пальцам, как складывают, чтобы после не искать.

— Вы Северцев? — спросил он. — Тот, который зимой стрелял по бумаге?

— По бумаге я не стрелял. По бумаге я считал.

— У нас в дивизии читали ваш разбор. Точнее, читали не ваш, а списанный с вашего, и там половина цифр перевёрнута. Я вам после покажу, если позволите, где перевёрнута.

— Показывайте теперь.

Он оживился, вытащил из-за обшлага сложенную вчетверо бумагу и развернул её на колене. Бумага была писарская, третьего или четвёртого списка, буквы к концу строки заваливались.

— Вот. «На четверть часа работы по ста саженям — шесть выстрелов».

— Шестьдесят.

— Я так и полагал, — обрадовался Белецкий. — Только у нас по этой бумаге считали заявку и вышло, что на батальонный участок довольно тридцати снарядов. Мы её подали. Нам её утвердили.

— И что же, дали вам их?

— Дали. Ровно тридцать.

Он сложил бумагу обратно тем же порядком, как складывал перчатки.

— Так что вы там у себя пишите поаккуратнее, господин капитан. Мы ведь читаем.

Туров при этом не улыбнулся, а перевернул перчатку в кулаке, и по нему стало видно, что заявку в его полку писали такую же.

Ещё двое сидели молча, и по ним видно было, что они здесь тоже четвёртый день, и что за эти четыре дня им не сказали ничего, и что каждый из них уже примерился ехать назад.

Я сел на свободный стул, положил на колени полевую сумку и стал ждать.

В сумке лежало немного: приказ с моей фамилией, копия ведомости, письма и лист, списанный мною в феврале с таблички старшего унтер-офицера Дёгтева. Сама табличка осталась у него. На листе в два столбца стояли шаги: от нашего бруствера до горловины и от горловины до проволоки.

Полтора месяца этот лист лежал у меня в сумке без всякого применения.

За дверью зазвонили, и штабс-капитан, ведавший приёмом, вышел и назвал мою фамилию, и я поднялся.

* * *

Генерал-майор Руднев, Алексей Николаевич, состоял для поручений при главнокомандующем армиями фронта и вёл опытные работы. Я знал о нём ровно то, что стояло в феврале под моим приказом — подпись была не его, — и то, что зимой на разбор в штаб меня вызывали по его записке.