Раненых мы отправили ночью всех, кто мог идти, и девятерых тяжёлых вынесли по верёвке; убитых своих сложили в конце хода под шинелями, а германских трупов в окопе оставалось много, и с ними надо было что-то делать, потому что днём по ним ходить.
Их сложили в боковой отросток и завалили землёй. Кожин записал, сколько и где, — из тех соображений, что после войны, может статься, кто-нибудь спросит.
Ольшанский пришёл сам, в седьмом часу, посмотреть, как мы стоим.
Он прошёл всю позицию из конца в конец, ничего не сказал, а у забитого хода остановился и потрогал завал носком сапога.
— Тут они и придут.
— Дёгтев говорит то же.
— Дёгтев прав. — Он оглядел завал ещё раз. — Пришлю вам два ящика ручных гранат и людей на ход. Мои докопают к полудню, ежели немец даст.
— Немец не даст.
— Тогда докопают к вечеру.
Он ушёл, а через час прислал не два ящика, а четыре, и с ними — восьмерых своих с носилками, о которых я не просил и которые к вечеру оказались нужнее гранат.
Кожин к тому времени разобрал взятые ночью бумаги начисто.
Он сидел в германском блиндаже и переписывал набело ротную ведомость: против германских фамилий шли отметки — кто в убежище, кто на посту, кто в отпуску.
— Господин капитан, у них рота держит четыреста шагов, как и мы. Только у них на этих шагах втрое больше нашего.
— Это я знаю.
— Я не к тому. Я к тому, что они этого не знают.
В восемь пятнадцать пристрелка кончилась.
Стало тихо, и в этой тишине я услышал, как в германском тылу, за второй линией, работает то, что мы слышали перед рассветом.
— Идут, — сказал Дёгтев из конца хода.
Первая волна пошла в девять.
Пошла не так, как я ждал. Я ждал их низиной, вдоль воды, где укрытие; они пошли по открытому — прямо, широко, тремя цепями с интервалами шагов в сто.
Позже я понял почему.
Низина для них была той же водой, что и для нас. А по открытому их прикрывали свои же машины со второй линии.
Они и прижали. Не всех.
Их пули шли поверху. Мы сидели ниже — в их же окопе, ими же вырытом, только вывернутом на нашу сторону. В этом и была вся шутка: они били по своему брустверу.
Зотов машины не открыл.
Он ждал того, чего ждал я. Покуда первая цепь пройдёт середину поля. Покуда вторая выйдет из-за гребня. Чтобы обе оказались на открытом разом.
Двести шагов.
Люди у машин лежали, не поднимая голов. Ковтун держал ладонь на замке и глядел на меня.
Сто пятьдесят.
Кто-то у левого края начал считать вслух и осёкся.
Сто шагов. Восемьдесят.
Молчанов лежал рядом, вжав трубку в ухо, и повторял в неё ровно, без выражения:
— По первой заявке. По балке. Готовность.
Свиридов ответил через него одним словом: «Даю».
Я поднял руку.
Зотов открыл с правого фланга, Лыков — с левого, и обе машины ударили не в лоб, а вдоль цепей.
Обе очереди шли вдоль цепей, а не поперёк.
Первая цепь легла в четыре очереди.
Не вся. Легли те, кто был на линии огня. Прочие упали сами и поползли, и по ним работать было незачем.
Зотов бил короткими. Три-четыре патрона. Пауза. Снова.
Вторая цепь вышла из-за гребня.
Молчанов сказал в трубку два слова, и свиридовские фугасные пришли прежде, чем вторая цепь дошла до середины поля. Шесть штук по балке — той самой, по которой к немцу выходит резерв.
Разрывы легли кучно. Я видел в бинокль, как чёрное встало столбом. В столбе что-то мелькнуло, и что — не различить.
Третья не пошла вовсе.
Всё это заняло двенадцать минут.
После этого в поле стало тихо, и слышно было, как раненые немцы ползут обратно, и как один из них кричит одно и то же слово, и как ему кто-то отвечает.
— Не бить, — сказал я.
— По ползущим не бьём, — подтвердил Зотов. — Патрон дороже.
Вторая волна пошла в четверть двенадцатого, и вот тут я понял, что имею дело с человеком, который умеет учиться быстрее меня.
Началось с их артиллерии.
Она ударила разом четырьмя батареями и ударила не по позиции, а по трём точкам, которые он записал утром: по левому краю, по брустверу и по горловине. То есть по местам, где мы стоя́ли, — а не по всей полосе, как бьют обычно.
Восемь минут они клали на эти три точки всё, что у них было.
Мы лежали в отростках, вжавшись. Земля шла волной. Сверху сыпало, и от каждого удара в грудь толкало изнутри.
Я считал не разрывы. Я считал промежутки.
Двадцать. Двадцать один.
Кто-то рядом молился вслух, и это было слышно только между разрывами, и оттого казалось, что он молится урывками.
Огонь перенесли дальше.
Тут порвался провод.
Молчанов ткнул трубку телефонисту, сказал два слова и ушёл вдоль линии на четвереньках, и его понесло в дым, и больше я его до конца дела не видел.