Корнев разгружал их сам, считая вслух, сбился на сотом и начал сотню заново.
— Сто двадцать, — сказал он, кончив. — Больше не будет. Плетут их в местечке медленно, а лозы осталось на неделю.
Пока туры несли к передовой, я думал о вчерашней арифметике.
Два одинаковых хода не делали один спрятанным, а другой показным. Они делали подозрительными оба.
— Есть два способа, — сказал Корнев, когда я спросил, и сказал так, как говорят вещь, которую сто раз объясняли и ни разу не спрашивали. — Летучая и перекидная.
— Летучая — это вот это?
Он тронул носком сапога крайнюю корзину.
— Летучей работают с поверхности, ночью. Люди становятся по размеченной линии, ставят перед собой туры и засыпают. К утру готовы бруствер и ров.
Он выпрямился.
— Идёт быстро. Видна вся, от первого шага до последнего.
— А перекидная?
— Перекидная идёт со дна собственного рва, вперёд, и наверх при ней не выходит никто. Землю выбирают назад, мешками, по самому же рву. Впереди катят щит, чтоб головного не сняли. Увидеть её может только тот, кто заглянет в неё сверху.
— Сколько даёт?
— Втрое меньше летучей. На хорошем грунте — до сорока шагов за ночь. На дурном — половину.
Он посмотрел на ряды корзин у обратного ската, и в этом взгляде читался вопрос, которого он так и не задал: корзины полагались не ему.
Я сказал ему, на что.
Ложный ход пойдёт летучей сапой — широко, ровно, с полным профилем, рогатками по флангам и белым отвалом на всю длину. Его не прячут: его показывают лучше настоящего.
Настоящий пойдёт перекидной со дна передовой траншеи, и за пять ночей на поверхность из него не выйдет ни один человек.
Корнев послушал, посчитал что-то про себя, глядя под ноги, и сказал то единственное, что было важно до темноты:
— Тогда вам под перекидную нужен крепильщик, и нужен нынче же. По сухому широкая стенка стои́т, потому что сама себя держит откосом, а узкая садится: у вас в перекидной ширина по дну аршин, стенка выйдет в рост, и она пойдёт вниз с первого же захода, как только вы её подрежете под голову.
Ковтун стоял рядом и слушал, не подходя ближе.
Я позвал его прежде, чем распорядился хоть чем-нибудь, и спросил о крепи.
Он присел на корточки, взял землю щепотью, растёр её между пальцами и подержал в горсти дольше, чем держал её Корнев, и по тому, как он её держал, было видно, что он не думает, а вспоминает.
— Через каждые три аршина рама: две стойки, перекладина. Горбыля хватит без козырьков; в перекидной они не нужны. Забутовку — тем же, что вынули.
— Сколько это возьмёт времени?
— Столько же, сколько без рамы. Раму ставят те же, кто копает, покуда передние выбирают грунт. Время берёт не рама. Время берёт вынос земли.
Линию я размечал сам, с Белецким, засветло, лёжа на обратном скате с трубой, и вёл её не к германской проволоке, а левее — так, чтобы всякий, кто продолжит её глазом, упёрся в сухую лощину. Ни один разумный человек не стал бы готовить там атаку: она простреливалась с двух сторон и в дождь превращалась в ручей.
Белецкий записал направление, повторил его вслух и упёрся в одно:
— А колышки ставить белые?
— Белые, — сказал я.
— Так их же увидят.
— Увидят, — сказал я. — Мы для того их и ставим.
Он подумал, дописал и больше не переспрашивал. С этого часа вся его работа шла на ложном ходу.
Ночь на третье была ясная, с почти полной луной, и в такую ночь летучая сапа ставится как по нитке.
Люди встали по белым колышкам, каждый поставил перед собой тур и начал засыпать. К полуночи по линии тянулся низкий ряд земляных бочек; ближе к утру между ними вырос ход в полный рост. Землю несли назад, валили на бруствер, и бруствер был единственной вещью на поле, которую мы не прятали.
Германец пустил несколько ракет одну за другой. Мы легли; он не выстрелил.
Он смотрел и считал.
Настоящий ход за ночь продвинулся втрое меньше. О нём знали только работавшие в траншее, Корнев, Ковтун и Дёгтев. Последний мерил обе работы одной верёвкой с узлами и записывал в два столбца.
К рассвету ложный ход лёг на поле белой строкой.
Настоящий с германской стороны выглядел ровно так же, как позавчера. С германской стороны его не было.
Утром германец начал.
За утро он положил в ложный ход больше четырёх десятков снарядов — точно, без спешки.
Никого при этом не убил.
До света я вывел людей, оставив наблюдателей далеко на флангах. Всё, что германец разбил в это утро, стоило нам восьми корзин и одного дня бабьей работы в местечке.