Те самые часы, в которые он не стрелял и в которые мы копали.
Пленного, взятого восьмого, я велел спросить заново о мелочах: кто ходит за водой, когда меняются и кормят ли горячим.
Из ответов вышло, что горячим у них перестали кормить пятого. Кухни отвели назад.
Кухни отводят назад по двум причинам. Либо позицию оставляют. Либо на позицию приходят другие люди, у которых свои кухни.
Оставлять позицию они не собирались: за второй линией всю неделю шла свежая работа.
Стало быть, другие люди.
Пленный прибавил, что перед нашим делом приезжали незнакомые ему офицеры. Смотрели они не окопы, а поле перед ними, и один лежал с трубой в том самом месте, откуда был виден наш ложный ход.
Ложный ход у нас с восьмого стоял брошенным, как есть, и бруствер его белел на всю длину.
Они его смотрели.
Я велел записать это отдельно и подать в штаб корпуса тем же вечером, а Шадрину — с завтрашней ночи лежать не на гребне, а левее, у самой низины, и считать повозки.
Я велел Дёгтеву снять промер со всего, что за неделю переменилось в их линии, а Зотову — записывать всякий их выстрел с часом и местом, даже если выстрел будет один за сутки.
Потом сел и сосчитал, чего у меня нет.
Не хватало сапёров. Не было второй линии за плацдармом и проверенного второго часа. Не было и большей части прежней цепи подносчиков.
И есть двое суток тишины там, где её не было ни разу.
Тишина эта стоила дороже всего прочего, и стои́ла она ровно столько, сколько стоит чужое молчание, когда ты только что четыре дня подряд рассказывал по бумаге, как именно ты работаешь.
А поздно вечером пришла первая бумага в ответ на двадцать листов, и пришла она не из штаба.
Писал тот самый штабс-капитан из соседнего корпуса, который говорил, что верёвке с узлами их учили ещё в училище. Он промерил свой ход и прислал число.
У него подноска шла почти втрое дольше плаца: открытое место простреливалось с двух флангов, и людям приходилось ложиться трижды.
Внизу он приписал: «Считаю Ваш множитель заниженным для участков с двусторонним обстрелом. Прошу внести».
Я прочёл это и сел вносить.
Бумага, ушедшая от меня четыре дня назад, вернулась ко мне исправленной, и исправил её человек, который меня в глаза не знал и ничем мне не обязан.
Ради этого её и писали в две колонки.
Глава 20
Язык из глубины
Разрешение на поиск в глубину я запросил утром пятнадцатого и получил через несколько часов.
Просил я сильную разведывательную партию за первую линию, с задачей взять человека при телефоне или бумагу.
Арсеньев ответил в четыре строки. Три из них были про то, что за поиск отвечаю я, а четвёртая — про то, что если партия не вернётся к рассвету, искать её не пойдут.
Ни одного вопроса о том, зачем мне это, он не задал.
Молчание против участка стояло третьи сутки. Германец не чинил проволоки и не бил по расписанию, зато возил ночами низиной, отвёл кухни и приводил незнакомых людей смотреть поле, а не окопы.
Из этого следовало одно из двух. Либо он уходит. Либо он придёт сам.
Сколько ждать, я не знал; но всякий день ожидания стоил мне ровно того, что я в этот день не делал.
Отбирал я двенадцать человек, и отбирал не по храбрости.
Храбрость в таком деле означала выстрел, а выстрел — что домой не вернётся никто. Отбирал я по ремёслам: за полтора месяца успел выучить свою часть по столбцам.
Шадрин — вести: идти чужой землёй ночью и не терять направления без звёзд.
Ковтун — слушать. Он различал под ногой пустоту, отличал свежую насыпь от слежавшейся и мог услышать ход за стенкой.
Двое сапёров — на проволоку. Не резать: валить и подвязывать обратно, возвращая прежний вид.
Телефонист Присяжнюк — с забинтованной кистью и катушкой, которую не будет разматывать. Катушка была поводом: человек с нею читает чужие провода лучше всякого офицера, потому что сам их вешал.
Тарабрин и пятеро гренадер — прикрытие, и всё их дело состояло в том, чтобы им не пришлось ничего делать.
И я.
Сорока в список не попал, и Сорока про это спросил.
— Я, ваше благородие, по чужой земле хожу с четырнадцатого года.
— Знаю.
— И ноги у меня покуда свои.
— Ноги свои, — сказал я. — А подноска на вас, и послезавтра она мне нужна целой.
Он подумал и спорить не стал, и это было хуже спора: за полтора года он ни разу не соглашался сразу.
Скатки, шинели и мешки оставили. Взяли одни ножницы и по две гранаты: стрелять мы не собирались, а лишний вес здесь давал лишний стук.