Председателем Мануйловского волсовета на последней сходке был избран Яков Лубков, сосед Савелия Бегунка, человек нерешительный, робкий, привыкший по бедности своей больше помалкивать да вздыхать, чем руководить и требовать.
Еще в предоктябрьские годы он влез в долги к кулаку Мартемьяну Износкову. Эти долги как бы сами собой списались за годы Советской власти, — по крайней мере, Износков, хотя и поглядывал на Якова со значением, будто напоминая об этих долгах, но прямо не заговаривал, а совестливый Яков Лубков при встречах и разговорах с Износковым всякий раз внутренне съеживался, терялся. Его не отпускала тайная мысль об этих долгах. Кажется, взял бы все, что осталось в избе, да и отдал… Поэтому его особенно поразило, когда на той прошлогодней сходке на должность председателя выдвинул его не кто иной, как сам мануйловский богатей.
— Пущай послужит обществу. Ноне время такое. Постреляли друг дружку, пожгли, погуляли — хватит! Пора жить и в мире, — внушительно говорил Мартемьян. — Чай, почти все тут свои, орловские. Так что зла в башке пора не держать, кто там ни будь, сытно аль нет живет. Со зла другому кому не завидовать. Живешь, как есть, и живи. Соседа — не трожь. А Яков Лубков — он к людям с душой. Совесть имеет. Зла на людей не держит. А про добро там чье — помнит, — ввернул Износков, поглядев на вспотевшего от похвал Лубкова. — Потому я гражданина Лубкова и предлагаю: лучше — чего уж?
Износков произнес эту добрую речь тщательно выработанным за прошедший после колчаковщины год надтреснуто-постным голосом уставшего от тягот военных лет да еще безвинно пострадавшего от них человека. Говорил с придыханием, не спеша, лишь изредка бросая на мужиков острый взгляд всех видящего, все примечающего правого глаза.
Левый глаз ему выбил плетью колчаковский казачий урядник во время допроса — прямо на улице, на виду у согнанных на площадь мануйловцев, за то, что младший сын Мартемьяна, шестнадцатилетний Петр, по годам еще недоросток, а телом совсем уже крепкий, плечистый парень с кудрявым чубом над смуглым лбом, убил командира сотни, занявшей Мануйлово после неравного боя с местными партизанами, а потом застрелил и двух казаков, пытавшихся обезоружить его.
Убил их за то, что сотнику приглянулась дочь соседа Износкова Татьяна Белаш, дроля влюбленного в нее Петра. Гогочущие белоказаки затащили ее в парадную залу, где ужинал пьяный сотник, тот надругался над девушкой, после чего казаки, утащили ее к себе.
Парень узнал об этом лишь рано утром от нянечки Моти, заменявшей вдовому Мартемьяну жену, молча прошел в отгороженную от залы ситцевой занавеской спаленку и выпустил из нагана две пули в сердце сладко храпевшего, да так и не успевшего проснуться насильника.
Петра зарубили саблями на крыльце. Едва не поставили к стенке и Мартемьяна. И если бы не внезапное появление верхового с панической вестью о том, что на виду села показались большие силы красных, Износков лежал бы теперь в земле.
После гибели сына он как-то сник и замкнулся. Прежняя приверженность к белым «спасителям Расеи» в нем пошатнулась. Но и ненависть к «большакам» не угасла. И когда Колчак был казнен, а остатки колчаковцев ушли в подполье, рассеялись по Сибири, как цепкие семена ковыля, чтобы укорениться в здешней земле, — он предпочел на время совсем отстраниться от всего, что было за толстыми стенами его дома.
— Посидим, поглядим, — сказал он себе.
Зато вместо «пострадавшего от душегубов дядюшки» общественными делами в селе стал заниматься неожиданно приехавший откуда-то в Мануйлово его племянник Терентий Щеглов. Говорили, что вроде бы никакой сеструхи или брата у Износкова нет и не было.
— Отколь же племянник?
— Может, какой приблудный? Ездил Износков небось куда по торговым делам, ну и сработал «племянничка»…
— Это возможно. Такое у нас бывает…
Как бы то ни было, но Терентий сразу же поселился в доме осиротевшего Мартемьяна, был вскоре доизбран не то секретарем, не то заместителем полуграмотного, нерешительного Якова Лубкова. И как ни дивились ма- нуйловцы, как ни ворчали в разговорах между собой и на сходках, племянник Износкова с каждым днем становился в селе все незаменимее и сильнее. А после приезда губернского «полномочного» Суконцева и совсем уж «в крепость вошел»…
Просмотрев составленные Лубковым под диктовку Терентия бумаги с перечислением имеющегося у каждого из сельчан количества едоков, скота, машин, земельных угодий, а также оставленного в прошлые годы на полях необмолоченного хлеба и полностью доверившись этим бумагам, Суконцев велел собрать мужиков на общую сходку.
— Куда годится?! — с первых же слов почти с крика начал он свою речь. — И как назвать, — потрясая бумагами, продолжал он с явной угрозой, — если не саботажем решения высших инстанций?! Послухайте вот, кто произвел и кто меньше выполнил по разверстке, если не эти самые, лень у которых прежде их родилась? Этих — полностью оглашаю…
Самыми злостными недодатчиками, укрывателями и лентяями были названы прежде всего неимущие из сельчан — Агафон Грачев, Федор Учайкин, Иван Братищев, Семен Недоручко, Тихон Шабров, а самым производительным и надежным для государства — Износков.
— Отколь же нам было взять? — попытался возражать Грачев. — Мне с детьвой да Палахой еле до новогодья хватило. А ноне и вовсе обголодались! Износкову хорошо: на него работает полсела! Тихон — в долгах, Федор — в долгах, я у него — в долгу. Земля, считай, называется только наша, а так и она — его!
Но Суконцев немедленно пресек «недостоверные показания».
— Разговаривать много я тут не дам и не буду! — сказал он, как обрубил, не позволив высказаться толком никому из возбужденно галдевших мужиков. — Есть сверху приказ полностью все исполнить, и как вы тут ни мурыжьтесь, я вас заставлю! Всех! Один, по прозвищу Бегунок, сбежал в неизвестном направлении от исполнения долга перед обществом. Но мы и его найдем. Спросим. С каждого спросим! — погрозив кулаком стоявшей перед ним толпе, с особым значением подчеркнул Суконцев. — Никому побег не поможет! Никто от долгов у нас не сбежит. Это уж есть как есть! Кто будет против — заарестую. Прямо вот с этими, — он указал на растерянно переступавших с ноги на ногу возле крыльца вол- совета красноармейцев. — В тот же день отправлю в уезд. А там целоваться с вами не будут. Что же касается до Износкова… Тут всем известно, как человек пострадал. За свободу от белых казаков глаза лишился. Конечно, достаток у него, как хозяина, есть… а сколь в семье едоков? Поболе, чем у любого!
— Может, его полюбовница Мотька или Терентий да Кузька Кривой с Михайкой — его семейные едоки? — снова не выдержал Агафон. — Тогда уж и нас там считай. Рази только едим отдельно, в своих, значит, избах, а так — все у него под ж… находимся. Всех подмял. И не наш, а его, Износкова, хлеб с летошних пор в кладях остался. А отчего он, хлеб тот, в поле оставлен, спроси? Оттого, что Мартемьян не стал его убирать для Советской власти: пусть, мол, гниет! Вот оно в чем. У нас, гражданин уполномоченный, гнить было нечему и сдавать было нечего, хошь приди и сам погляди. А потому ты не с нас, а прежде с него, с Мартемьяна, спрашивай..
— Спросим! Будет с ним разговор. Однако надо и то учесть, что старый да вдовый. Со всем управиться — где ему?
— Выходит, если считать по земле, то ему надо много, раз полно едоков, а как отдать государству, то он, бедняга, один не управится? Оттого, мол, в поле хлеб и оставил? Так понимать?
Суконцев со злостью крикнул:
— Хватит! Орателев нам не надо! Надо выполнить тот приказ — и дело с концом! Поэтому перво-наперво объявляю: завтра с утра все как один по этому списку, — он несколько раз помахал бумажкой, — почнут убирать на полях тот хлеб, потом возить оттуда сюды, к приемному пункту. На этом все…
В ту же ночь недалеко от Мануйлова кто-то спалил несколько больших скирд с прошлогодним хлебом.
Сукондев обвинил в поджоге Агафона Грачева и, продержав «поджигателя» сутки под арестом, на следующее утро отправил под конвоем одного из красноармейцев в уезд.
— Я и сам поеду, без твоего конвоя! — угрюмо сказал Грачев, когда его вывели из арестантского помещения на улицу и Суконцев сам грубо столкнул «преступника» в возок.