В день отправки эшелона из поселка все видели, как провожала его в дорогу седая стройная дама в пенсне, с вуалеткой на черной соломенной шляпе. Переняв яркий шелковый зонтик с правой руки в левую, она, когда объявили посадку, перекрестила его этой правой маленькой ручкой в черной кружевной перчатке. И хотя в поселке было известно, что это мать артиста Малого театра Анатолия Ивановича Оржанова, бывшая учительница одной из московских гимназий, которая теперь руководит танцевально-музыкальным кружком в заводском клубе, обучает поселковых девчонок да мальчишек добру, — все равно большинство ехавших в эшелоне рабочих, а особенно трое «адъютантов» штаба, вообще ревниво относившихся к «этой недорезанной интеллигенции», в первое время сторонились Оржанова, относились к нему настороженно, почти враждебно.
— Еще бы! — говорил Антошка. — У его мамаши перчаточки на господских ручках… пенсне на курином носике… сетка на шляпе… барыня!
Иван Амелин в один из дней даже поссорился с Веритеевым, утверждая, что зря тот поручил Оржанову драмкружок. Ничему хорошему ни этот артист, ни «оржановская барыня» народ не научат.
— Что с того, что она показывает нашим парням да девкам, как надо кружиться в танцах? — напористо наседал он на Веритеева, — Что же касаемо до музыки, то в ее ребячьем кружке, считай, наших детишек почти и нет. Все инженеровы да инострановы. Нашим не до музыки с пеньем, а лишь бы сытыми быть!
— Ничего! — упорствовал Веритеев. — Вот съездим с тобой в Сибирь, потом подкормим сибирским хлебом наших ребят, глядишь — и они запоют не хуже, чем инженеровы…
— Жди!
— Надо будет, и подождем, а и рабочих детишек всему научим. Не одним же богатым…
Настороженное, а у Антошки с его друзьями даже почти враждебное отношение к «этим барам» было довольно стойким. Оно вырабатывалось годами, с детства.
Антошке не было четырнадцати лет, когда совершилась Октябрьская революция, но он уже успел не только узнать, но и как бы кожей всей — ощутить несправедливости бытия. Ему, рабочему пареньку, давно было ясно, что кем-то когда-то жизнь людей устроена не по правде, а в интересах господ. Дядя Сергей из-за них не вернулся с войны, лег в землю где-то под Перемышлем. Летом 1917 года на его глазах стражник зарубил саблей рабочего-большевика Титова. А в дни октябрьского переворота схоронили с почестями двух латышей из заводского боевого отряда.
Но главное даже не в этом. Главное в том, что отец, а до отца дед Иван, крепостной крестьянин, а до Ивана — прадед Ефим — все они работали на господ. И самому Антошке пришлось с подростковых лет подниматься чуть свет в полутемном закутке с жесткого тюфячка, что-нибудь сжевать на ходу — и бежать, торопиться, не опоздать бы. Зато посмотришь на дочек и жен инженеров и мастеров или на олухов вроде Эдвина Гартхена и Карла, сына мистера Фишкина, — оба пижона в шляпах, с тросточками в руках, — сердце так и зайдется: жируют! Всю жизнь жируют: им ветер в зад! Не хочешь, а злость возникает.
Нечто похожее испытывали Антошка, его товарищи «адъютанты» и многие из рабочих по отношению к Оржанову, Клетскому, инженеру Свибульскому и другим «господам», ехавшим, главным образом, в вагоне интеллигенции. Но вот пошли однообразные, одинаковые для всех дорожные будни. «Баре» и «голота» спали вместе на нарах. Сообща добывали дровишки. Разжигали рядом костры и возле своих вагонов варили в ведрах щи да супы. Помогали друг другу то в том, то в другом.
Постепенно все стало как-то подравниваться, притираться, перемешиваться. Завелись общие — и серьезные, и веселые — разговоры. Оказались общими песни. И выяснилось, к примеру, что «девки министра финансов» Клетского и сам он — совсем «без форсу», что мужик он начитанный, и уж если начнет о чем толковать — бери уши в руки и слушай. Вполне башковитый мужик!
Оказалось, что и сынок «оржанской барыньки» — парень тоже, считай, хороший, свойский.
«Спектакли, какие показывают у него в Московском театре, знает все наизусть и как зачнет представлять их в лицах, только держись!»
«А уж насчет анекдотов — животики надорвешь!»
«Артист — он и есть артист!..»
В довершение всего — теперь вдруг оказалось, что Оржанов еще и певец.
«Да с таким голосищем!»
«Ревет что наш паровоз, когда машинист Никитин требует открыть семафор!..»
— Чего же вы скрывали? — спросил Веритеев Оржанова, когда тот кончил петь и народ постепенно стал расходиться. — Такой голосище…
Оржанов смущенно пожал могучими плечами и промолчал. Внимание явно льстило ему, успех — несомненный. Но и расстраивало. Это было видно по тому смущенному, почти виноватому выражению, которое установилось на его порозовевшем от волнения мясистом и крупном, даже, пожалуй, по-мужицки грубом, но и по- своему привлекательном, мужественном лице.
— Нет, так у нас не пойдет! — все напористее нажимал на него Веритеев. — Если вас выпустить на концерте в той же Сибири, а может, и тут, на станции… это поможет вернее разных там просьб! За такой бас мы всех комендантов на станциях купим! Будут наш эшелон отправлять без очереди! — шутливо добавил он.
— Извините, но дело в том, — наконец признался Оржанов, — что у меня нет слуха. Совершенно нет. Что заучил с граммофонных пластинок, то и могу. Да и то…
Он виновато развел руками:
— Обделила меня природа. Мама еще в юности брала для меня хороших учителей, в консерваторию возила… «Дерево, — говорят. — Сильное, рослое, но — дерево».
— Как это «дерево»?
— Так. Мелодики нет. Звук есть, реву. А музыкальности — нет.
— А какая народу разница, заучили или поете по той… по мелодике? Ну-ка, спойте еще разок про род людской…
Оржанов замялся:
— Да я…
Из группы любопытствующих, продолжавших еще стоять перед теплушкой, протестующе понеслось:
— Что зря стесняться? Голос дай боже!
— Точь-в-точь Шаляпин!
— Давай, давай!
— Про-о-осим!
Растерянно улыбаясь, Оржанов с минуту помедлил, потом шагнул из глубины теплушки в самый проем широкой двери, набрал в легкие воздух по самое горло, выбросил правую руку вперед, как это делают все певцы, — и над толпой, над пристанционными шумами, над крышами пустых и набитых людьми других составов и деревянных домиков за привокзальной чертой сильно, насмешливо загремело:
— «Дубинушку» тоже поете?
— Пою…
— Чего я все думаю? — довольный, сказал Веритеев, когда возле теплушки утихли поощрительные хлопки и выкрики. — Драмкружок у нас есть? Хорошо. Спасибо вам. Оркестр — тоже есть. Вместе — они наш, так сказать, культурный резерв, опора во всех мероприятиях. Но оркестр оркестром, а песни — песнями. Чего у нас больше любят? Песни. Конечно, где про любовь, где частушки, а где и другие разные. Ну, а все ж таки песни! Послушал я, пока ехали: есть голоса! А теперь вот и ваш. Программа на целый концерт! Так что, сказать откровенно, есть мысль! Какая? А вот какая: Сибирь еще далеко, а когда долго держат, не отправляют, как нынче…
Бывает, что по занятости пути, а бывает — по саботажу меньшевиков и эсеров: «Вот, мол, вам, комиссарам московским!» Тут взять да и дать концерт в привокзальном клубе! В дело пойдет и «Златой кумир» и «Дубинушка». А тем более «Варшавянка» и «Смело, товарищи, в ногу». Уважим честных путейцев, расшевелим… Обоюдная польза! А? Давайте сейчас зайдем к коменданту…
— Но как же это, дядя Иван, получается? — неожиданно вмешался в разговор стоявший рядом Антошка. — Тут сказано, что «волю неба презирая» и «небес закон святой», когда бога нет? Вещь-то не наша…