— Да и царит он «во всей вселенной». Подумают, что до сих пор царит и у нас, — поддержал Антошку Гриня Шустин.
Веритеев растерянно хмыкнул:
— Хм… верно. Однако же, как говорится, репертуар… классика?
— Классика классов, какие остались там! — Антошка многозначительно кивнул в ту сторону, где виднелись последние теплушки их эшелона, что означало кивок на Запад. — Надо хотя бы, что «не царит», а «царил» в прошлом…
Молча слушавший их, вообще редко подающий голос Родик Цветков вполголоса предложил:
— С «царит» на «царил» — это можно сделать легко. Оно складывается само: «Чтил один кумир священный. Он царил во всей вселенной». А закончить можно хоть так:
— Какого еще «пленительного»? — насторожился Антошка.
— Так у Пушкина. Про звезду… декабристам.
— Ага… Ну и что?
— А то, что —
— Он… это… он… я сейчас.
Неожиданно для себя Антошка закончил:
— Правильно! — крикнул Гриня. — Так и петь.
— А что? И верно, не плохо, — согласился Веритеев.
— Тоже про сатану, — опять вмешался Антошка. — Раз его, как и бога, нет, то к чему? Лучше бы — «Капитал там правил бал…».
— Хм… ну-ка, Цветков, ты у нас стихоплет, прочитай теперь, что придумали, целиком, — попросил Веритеев. — Запомнил слова?
— Запомнил.
— Вот и давай…
Родик почти без запинки прочитал сообща исправленный текст арии Мефистофеля из оперы Гуно «Фауст» с новым рефреном: «Свергнув царский капитал, сам он занял пьедестал», и все согласились: теперь хорошо. Остается артисту Оржанову крепенько все это выучить, запомнить новые слова, а когда придется выступать перед путейцами и в Сибири, так и петь.
— Запомнишь слова-то? — переходя на дружеское «ты», спросил Веритеев Оржанова.
Тот замялся было, но тряхнул каштаново-темными волосами, твердо сказал:
— Постараюсь. Сейчас запишу, потом напою…
…Но напеть ему в этот раз не пришлось.
Из-под соседнего состава, за которым виднелись купы тополей и крыши пристанционного поселка, выскочил Филька Тимохин. Минуту спустя оттуда же вынырнул пунцовый от ярости мужик. Как потом выяснилось, это был один из едущих в эшелоне малознакомых Веритееву рабочих. Ругаясь на чем свет стоит, рабочий стал гоняться за Филькой, а тот, цепляясь на бегу то за одного, то за другого из стоящих перед теплушкой Оржанова людей, подталкивал их навстречу преследователю и поощрительно выкрикивал:
— Наддай, дядя! Так-так… еще поднажми! Молодец. Понравилась курица? Сам просил…
— Я те за эту курицу… я те за эту курицу, — вперемешку с ругательствами хрипло бормотал на бегу рабочий. — Только дай мне догнать!
— А я и даю! Вот я… бери!
Поняв, что парня ему не догнать, рабочий в последний раз длинно выругался, погрозил кулаком: «Тебя я еще достану!» — и, качаясь от усталости, зашагал в хвост состава.
— Чего это он тебя? — спросил Антошка, когда Веритеев ушел вместе с Оржановым в штабной вагон для подробного разговора.
— Курицу я ему продал, — со смехом ответил Филька.
— Какую курицу?
— Хохлаточку. Пестренькую…
И под хохот стоявших вокруг девчат и парней во всех подробностях рассказал, как продал рабочему курицу. Не свою, а чужую. И продал не из корысти, из любопытства.
В тот день он был сыт «от пуза», забрел от нечего делать в пристанционный поселок — взглянуть, как живут здесь люди. Значит, шел себе и шел по улочке поселка вдоль палисадников, и вдруг у одного из домиков увидел в углу между крыльцом и калиткой, ведущей во двор, пеструю курицу. Она самозабвенно копалась в пыльной земле и, поклохтав, тыкалась в нее клювом.
— Ну, думаю, ты моя! — со смаком рассказывал Филька. — Взяло меня любопытство: прижму, мол, тебя в углу — и голову прочь!
— А она?
— А она, видно, ждет, как ей башку откручу. Растопырил я руки вот так, присел на корточки и стал на нее, ну, чуть не ползти. Боюсь, закудахчет, хозяин услышит, я — пропал. И только я, значит, нацелился на нее, как этот долдон, — Филька указал глазами на далеко уже отшагавшего вдоль состава рабочего, — он возьми да сзади и подойди. Вначале я думал — курячий хозяин. Хотел было пошутить, что вот, мол, с хохлаточкой вашей тут говорю на ихнем цыплячьем языке. А он мне впрямую, сам: «Твоя?» — «Моя», — говорю. «Продай!» — «Сколько дашь?» — говорю. «Деньгами?» — «Ну, хоть деньгами». — «Пять тысяч дам». — «Э-э, говорю, задарма! Да ладно, черт с тобой, говорю, давай твои пять!» — И только он отсчитал мне пять тыщ, вот эти, — Филька вытащил из кармана штанов и показал окружающим смятую пачку денег, — как со двора, из калитки, возьми да выйди хозяин. Видно, слыхал весь наш торг. Да как хворостиной даст мне по кумполу… эно, как оцарапал. — Он показал и царапину. — Я, значит, прочь оттель вот сюда. А мой покупщик — за мной. «Отдавай, кричит, деньги мои, гад ползучий!» И все норовит догнать. Раза два камнем кинул, да не попал. И обиделся. А чего? Сам виноват! Чужим попользоваться хотел, суп с курятинкой похлебать. Вот пускай теперь и хлебает…
— А деньги? — спросил Антошка.
— Эти-то? — Филька разжал грязную, как всегда, ладонь, с огорчением оглядел измятые «сотки». — Уж так- то бы мне они пригодились… денежек нет совсем!..
— Мало ли что!
— Ну это да, — согласился парень. — Я об них тогда и не думал. Вошло в башку подшутить над долдоном, когда он стал торговаться, и все. А тут — хозяин, я и бежать…
Он еще раз взглянул на деньги, вздохнул:
— Черт с ними, пойду отдам…
Все время, пока он шел вдоль состава к последним вагонам, оставшиеся у оржановской теплушки глядели ему вслед и подшучивали:
— Отдаст?
— Не отдаст!
— Возьмет да в последний момент и нырнет под вагон: Тимохин парень таковский…
Но Филька посрамил маловеров: все внимательнее разглядывая похожие одна на другую теплушки, он деловито задерживался чуть ли не возле каждой из них, кого-то о чем-то спрашивал, потом остановился совсем, подошел к дверям намеченной теплушки вплотную и протянул туда руку.
— Отдает! — довольный, сказал Антошка.
И вдруг Филька отпрянул назад: из теплушки выпрыгнул похожий издали на медведя знакомый уже рабочий. Филька кубарем откатился прочь, вскочил и кинулся под вагоны…
Платон Головин с эшелоном не ехал. Как секретарю партбюро, ему пришлось остаться в поселке, где несколько десятков рабочих и служащих должны будут заняться инвентаризацией заводского имущества, капитальным ремонтом, приведением в порядок не только изработавшихся станков, силовых установок, но также производственных и жилых зданий, складов хозяйственного двора.
Начнет или не начнет завод после этого работать в полную силу, прибудут или нет от Мак-Кормиков необходимые для выполнения условий договора с Москвой детали и машины или придется брать завод в свои советские руки — это решится летом, после поездки Круминга к хозяевам в Америку, а подготовить цехи к следующей зиме — необходимо в любом случае.
Кроме того, еще в январе по всему Подмосковью, включая поселок, был объявлен ударный месячник сбора металлолома для ремонта сельскохозяйственного инвентаря. На складах местных исполкомов уже скопились и продолжали скапливаться груды этого лома. В сельских кузницах не умолкал перезвон молотков: ковали и чинили лемехи для плугов, бороны, грабли, лопаты, вилы, обтягивали железом полозья саней и колеса телег, обували в новенькие подковы кое-как перезимовавших, отощавших за зиму лошадей.
А некоторое время спустя и весь сельскохозяйственный год был объявлен ударным: по прогнозам специалистов — двадцать первый вряд ли будет в центральной России урожайнее и лучше двадцатого. В связи с этим, по договоренности ВСНХ с Крумингом, на заводе тоже надо было сделать немало для нужд коммун, совхозов и коллективных крестьянских хозяйств округи. И как ни хотелось Платону двинуться вместе со всеми в Сибирь, пришлось свое место в эшелоне уступить дочери: бойкая девчонка спала и видела, когда наконец все сборы закончатся и она вместе с Клавой Тимохиной, которую тоже берут вместо отца, убитого прошлой осенью во время схватки с бандитами, отправится в неведомую Сибирь за хлебом.