Выбрать главу

Рабочие приехали в Сибирь дружной, товарищеской семьей, с заводским театром, своим оркестром. В Москве их в изобилии снабдили деревенской литературой и наставлениями по работе среди крестьян.

Здесь, в Омске, москвичей встречали в клубе Лобкова. От отдела по работе в деревнях Сиббюро РКП прибывших приветствовал тов. Веселовский и от Сибпродкома Махонин.

В своих выступлениях во время встречи руководители эшелона и рабочие выразили полную готовность отдать все силы боевому проведению возложенных на них задач по ремонту машин и уборке урожая.

Собрание закончилось пением „Интернационала“ и большим концертом, данным силами заводских артистов и оркестра».

А эшелон тем временем двигался дальше на восток, к большому железнодорожному узлу Татарску, чтобы оттуда круто свернуть на юг — в кулундинские степи.

Сытые и веселые люди в предвкушении скорого конца утомившего всех пути нетерпеливо поглядывали из дверей теплушек на проплывающие мимо картины сибирской степи, возбужденно делились впечатлениями от всего, что узнали и увидели в Омске, спорили и гадали: что их ждет впереди? Какой он, тот Славгород?

Наконец показались домики долгожданного городка. Паровозный машинист дал мощный гудок. Заводской оркестр грянул марш. Изнуренный длинной дорогой паровоз в последний раз прокрутил серые от пыли колеса, выпустил клубы дыма и пара, заскрежетали тормоза — и вагоны остановились.

Из них, нетерпеливо подталкивая друг друга, стали выпрыгивать на землю истомленные ожиданием рабочие.

Но и это не было концом пути: эшелон простоял здесь в полном составе еще три дня, пока тысяча сто шестьдесят восемь человек, не считая шести умерших по дороге от холеры и отставших от состава Фильки Тимохина и кладовщика Теплова («Ну, эти нагонят. Небось пошли на какой-нибудь станции за едой и отстали. Такое не раз бывало»), — не были разделены на четыре главных отряда, каждый из которых, в свою очередь, разбили на две дружины, а дружины — на рабочие шестерки, которые затем и были после жеребьевки отправлены в окрестные деревни и села.

И пока эшелон стоял на станционных путях в ожидании окончательного распределения приехавших на работы, возле него возникло нечто вроде нечаянной ярмарки: сюда не только из соседних, но и из дальних селений уезда, прослышав о приезде тысячи рабочих («Аж из самой Москвы!» — «Да не с пустыми руками, а с машинами и запасными частями к ним!» — «И не просто рабочих, а мастеров по этому делу!»), стали прибывать на телегах мужики с празднично одетыми деловыми бабами, восседающими на мешках с мукой и семечками, в окружении кадушек, кринок, ведер и корзин с караваями ситного хлеба, с медом, смальцем, живыми поросятами и горластыми петушками.

Бабы приезжали для обмена с богатыми москвичами. Мужики — приглядеться к приезжим, послушать, поговорить и в конце концов выбрать себе такого, чтобы и сила была, и мастак по машинам и чтобы новости знал, какие там, в Центре. Словом, так, чтобы вышло все честь по чести: сколь заработает, столь и получит…

Ярмарка началась, как и всякая другая, прежде всего с торговли: на возах крестьян, приехавших встречать эшелон из окрестных селений, высились груды мешков с подсолнухами и мукой, бочонки с медом и салом, живые гуси, куры и поросята. И все это тут же рядом, не нужно никуда бежать: выменял да и сунул в вагон, на свое обжитое место. А то еще неизвестно, удастся ли потом, когда начнутся работы, заниматься обменом. Да и останется ли к тому часу что-нибудь на обмен? Лучше уж сразу — выменял, что можно, и больше об этом думушки нет…

Торговля шла весело, бойко. И чем шумнее она становилась, тем в более тяжелом, прямо-таки мучительном положении оказывались заводские музыканты: деспотический инженер Свибульский не позволял ни одному из оркестрантов «покинуть свой пост» и заняться обменом, как остальные.

— Время для личных дел у вас еще будет потом, когда мы начнем гастроли по деревням! — сказал он строго, посверкивая очками на длинном, слегка кривоватом носу. — А пока извольте работать. Да-да! — погрозил он капельмейстерской палочкой. — Я самым решительным образом требую выполнять свой долг. Дисциплина прежде всего!..

Бедные оркестранты молча, с горестной завистью поглядывали на то, как их знакомые и друзья спорят с прижимистыми бабами, а потом волокут к вагонам давно не виданное добро, и час за часом уныло дули в медные трубы, бренчали струнами балалаек и мандолин, гулко били по тугим бокам большого барабана, чтобы сбежавшиеся со всего городка девчонки крутились с парнями из эшелона в вальсах и других любимых танцах тех лет.

Оживление на привокзальной площади с каждым часом лишь нарастало. Но большинство мужиков приехало сюда вовсе не ради веселой ярмарки и обмена. Пусть этим займутся бабы. Они ведь какое племя? Ей, бабе, считай, пятьдесят, а то и больше, внуки, а то и правнуки есть, так нет же: едва где увидит цветастую тряпку или красивую ожерелку, так батюшки ты мои… все позабыла, только продай!

Ну и пускай их, тех баб. У мужика — дела поважнее.

И каждый из них, приехавший в городок верст за сорок, а то и больше, прибыл сюда не ради каких-то тряпок: стоя ли возле своей телеги, прохаживаясь ли по многолюдной пристанционной площади, заглядывая ли в вагоны, в которых приехали москвичи, каждый из мужиков прежде всего тайком и впрямую приглядывался к приезжим: «Чем они дышат, эти самые люди, о коих уполномоченные из уезда еще загодя сказывали больно уж хорошо? Добро бы, коль так. Однако пока торопиться не будем. Тут как бы не промахнуться. Хм… пожалуй, вот этого я бы взял: видать — работящий. А этого нет — жидковат».

«Девчонки-то здесь к чему? Да и бабы тоже: хватает своих».

«А этот вон, в шляпе… умора! Видать, из бывших господ…»

Нельзя сказать, чтобы все москвичи так сразу и понравились крестьянам. Скорее — наоборот. Суетливость, с которой многие старались поменять стираные, реже — новые, чаще — перешитые для обмена рубахи, штаны, кофточки, платки, сапоги, полушалки, а барыни побогаче — те прямо-таки царские туфельки, ожерелья, колечки, женское белье из тончайшего шелка, от чего нельзя глаз отвести, и не будь мужика — любая из баб отдала бы за них до последнего всю телегу, пешком бы домой пошла и все примеряла бы по дороге, все любовалась бы каждой вещью… эта несолидная суетливость явно изголодавшихся приезжих вначале показалась крестьянам — сытым, устойчиво живущим на щедро родящей просторной земле, привыкшим к степенной сдержанности, — она показалась им несолидной и неприятной. Конечно, голодных можно понять. А все же…

Поздними вечерами и ночью, когда суета замирала, гасли костры возле вагонов и большая часть приехавших забиралась на свои нары, когда возбужденные ярмаркой бабы все еще потихоньку бегали друг к другу от воза к возу: «Что наменяла? Ну, покажи!» — «Темно уж… а ты?» — «Ой, бабоньки, что мне одна ихняя барышня принесла», а мужики обрывали их: «Да хватит вам, дня, что ли, нету? Завтра наговоритесь…» И к самим мужикам сон не шел, и в эти тихие поздние часы возле телег с задранными оглоблями, с привязанными к задкам лошадьми, сочно хрупающими овес и сено, — в эти часы начиналась другая жизнь. Жизнь прикидок и размышлений. Откровенных бесед и споров.

— Да-а, — неопределенно начинал какой-нибудь из мужиков, свертывая очередную махорочную «бонбу». — Вот, значит, оно и так.

— Чего уж, само собой! — отвечали ему. — Вестимо…

— Приехали, значит?

— Ага…

— Вагоны, какие с машинами, поглядел? Цельных три около паровоза. Машинист сказывал, что в них всего чего хоть…

— Так ить Кузьмин с Большаковым распределили уже все допрежь, кому что.

— А все ж таки поглядеть бы.

— И то…

— Ну, а как они, пролетаи-то! Кого из них для себя приглядел?

— Чего приглядел я? Разно….

— Верно, что разно. Однако же с первости не суди. Голодны, чего с них взять?

— Один менял с моей бабой штаны да рубаху, только раз и надеть. Незавидный такой, один рыжий ус короче другого, будто обгрызен. И сам из себя не свой. «Город кончился, говорит. Помират, мол, с голоду город. Вот, говорит, спускаю с себя последнее. Теперь, сказывает, Расее вряд ли подняться из той разрухи, куды там!» А сам все торгуется, гоношится, хватат то да се, а всего-то штаны с рубахой, и те вот-вот поползут…