Выбрать главу

— Подкормись, Михалыч, — говорил он при этом. — Небось с утра ничего не ел…

Юрты казахов, верблюды и лошади которых были мобилизованы для работы на этом разъезде, стояли в полуверсте от железной дороги на плоской сухой поляне между небольшим озерком и лесом. Одинаково одетые в поношенные бешметы, темные шельбары, с круглыми шапочками на бритых головах, степняки вначале казались приезжим похожими друг на друга, как близнецы, особенно в первые дни, когда каждое из становищ — рабочие — у вагонов, казахи — возле своих очагов — держалось особняком. Потом работа стала сближать их. Любопытство тянуло степняков к вагонам, рабочих — к юртам. Начались расспросы, общие разговоры, пошло обращение по именам. Вечерами возле вагонов стали засиживаться степняки, расспрашивая, что делается в России, а возле казахских юрт в час ужина засиживались рабочие, с наслаждением лакомясь варенными в кипящем кобыльем сале кусочками баурсака или колобками бараньего сыра, курта.

Особенно зачастил к казахским кострам прожорливый Филька.

Одновременно шел и обмен — не только с казахами, но и с крестьянами из ближних селений. Каждый день у состава шипели на сковородках яичницы, булькали в ведрах и в котелках мясные супы и каши, исходили паром закопченные чайники.

Подсаживаясь к кострам, загорелые до черноты степняки молча прислушивались к разговорам и песням, присматривались к тому, как едят москвичи. Один из них — низкорослый, неопрятный, с трахомными веками — особенно пристрастился к костру у бабьего вагона. Обращаясь то к одной, то к другой из женщин, скаля в улыбке желтые зубы и смачно причмокивая, он не то шутя, не то всерьез предлагал:

— Маладой, иди в женка. Кибитка есть, свой хата есть. Харашо будит, а?

Те отшучивались, а он, ничуть не смущаясь, настойчиво повторял:

— Деньги есть. Считай, теперь нету? Есть меня деньга. Лошадей тоже есть. Коров есть. Овца есть…

И показывал на пальцах сначала сорок, потом шестьдесят, а когда над ним начинали смеяться, то и двести лошадей и коров:

— Столько Мамбет есть, иди!

Филька с деланным сожалением объяснял ему:

— Глупые! Не хотят идти за тебя, Мамбет. Вон бабка Аграфена Коркина… видишь красотку? Она говорит: «Вымойся поди, тогда, может, выйду». Так ты и верно, пойди да мырни вон в то озеро, вымойся. Глядишь, бабка и согласится. И всего-то ей семь десятков. Зато знаешь, как она «Лазаря» тянет? Длиннее всех! Пойдет за тебя — ты тоже будешь тянуть…

Мамбет, улыбаясь, слушал, оглядывал баб одну за другой, чаще всего останавливая взгляд раскосых маленьких глаз на Зине Головиной или Клавке, тянулся пальцами к их загорелым крепким ногам и еще настойчивее предлагал:

— Тыща коней у Мамбет. Вся твоя будет. Юрта белый есть, многа-многа овца… иди!

Вероника вначале держалась особняком. Ее дорожных «кавалеров» — Константина и Свибульского — здесь не было, с остальными из вагона интеллигенции она не сдружилась, а к Зине с Клавой и к Родику Шустину еще не привыкла. Но не таков был Филька Тимохин, чтобы терпеть обособленность кого-либо из общей компании. Успев наменять на крестики в Славгороде и здесь мешков восемь муки, часть их уложив в изголовье на нарах, а часть, по разрешению Сухорукого, засыпав в тайник между стенками вагона, он теперь чувствовал себя «лихачом-богачом, которому черт нипочем». Бойкий на язык, лишенный застенчивости, он не постеснялся с первых же дней прибытия на разъезд перейти с Вероникой на «ты», пригласил ее «на довольствие» к общему костру, чем очень порадовал: одиночество тяготило ее, а навязываться самой — было не в ее правилах. Кончилось тем, что Филька стал как бы ее шутейным оруженосцем и ухажером.

Теперь и надоедливый Мамбет предпочитал садиться ближе к Веронике. Ей он показывал на пальцах уже не двести и не тысячу, а бессчетное количество лошадей и коров. Одетый в рваный ватный халат, с толстыми ногами в стоптанных ичигах, низенький и коренастый, с постоянно растянутым в неясной улыбке ртом, он вначале забавлял ее, как живой водяной или леший, и она иногда даже кокетничала с ним, если он начинал особенно настойчиво уговаривать:

— Ой, ой, хороший ты девка. Якши! Женка иди. Золото будет. Сыт-пьян будешь. Детка роди!

Вероника смешливо охала, откидывалась назад и кричала, вытирая рукавом веселые слезы:

— Епиходыч, милый, не могу больше! Уведи ты его ради бога! Рядом с ним сидеть невозможно: пахнет, как из помойки. А он мне — «детка роди»!

Мамбет невозмутимо смотрел хитрыми, маленькими глазками на нее, смотрел и на других смеющихся женщин, прищелкивал языком, толкал Фильку кулаком в плечо, показывал на Веронику:

— Продай. Твоя много дам, — и подносил к самому лицу растопыренную пятерню.

В один из вечеров оказавшийся здесь Фома Копылов неожиданно для всех сердито велел Мамбету:

— А ну, пошел отсюда! Давай-давай, говорю, откатывайся!

И в ответ на удивленные вопросы женщин пояснил:

— Тарас Кузовной говорит, что у этого гражданина совсем недавно были тысячные табуны коней, не говоря о скотине. Да и во время учета весной у него оказалось больше двух тысяч одних лошадей. Бай, одним словом. Жил как помещик. Первую жену, говорят, еще в прежние годы собственноручно прикончил: не понравилась…

Он повернулся к Веронике:

— Не понравитесь, прикончит и вас.

Вероника расхохоталась:

— Как интересно! Наконец-то есть здесь хоть один настоящий мужчина! А я для него — богиня! Одного слова достаточно, чтобы укротить его пыл!

Фома усмехнулся:

— Попробуйте. Только после не плачьте. А их, таких, здесь двое: этот да еще один, называется Толебай Алтынбаев. Посмотришь, нищий и нищий, а в самом деле…

— А этот где?

— Там, — Копылов указал в сторону казахского становища. — Бирюк бирюком, того и гляди выскочит из-за стога с ножом в руке…

2

Толебай действительно жил под присмотром красноармейца в становище и работал со всеми вместе. Его юрта — даже не юрта, а скорее нищенский шалаш-времянка из пяти жердин, обложенных сеном, — стояла особняком от юрт других степняков. И одет он был хуже всех. Не потому, что не во что было ему одеться, а потому, что это было как вызов. Вызов тем, кто низвел его, джигита и богача, до положения жалкого джетака, батрака. Вызов захватившим власть иноверцам урусам, большой-бекам, большевикам. Им нужны сено и хлеб — и он вынужден против воли служить им в этом. Им нужна земля, чтобы отдать ее бывшим его рабам, и они эту землю отняли у него. Не кто иной, как бывший джетак его отца Абдуллаев, взял эту землю и роздал нищим. Так пусть же и он, Толебай Алтынбаев, будет последним нищим. Самым нищим из нищих. Оборвышем из оборвышей. Пусть будет так…

Единственное, что еще сохранилось у него из прежних богатств, был таспих — четки, искусно выточенные неведомым мастером в священной Мекке из цветного благородного камня. Тридцать три теплых, кажущихся живыми драгоценных орешка бегут во время молитвы от пальца к пальцу. Тридцать три раза бегут они друг за другом. А сотый из них — кончает молитву, и она, горячо произнесенная про себя, сразу же возносится к всемогущему, милосердному аллаху, прося и требуя послать самые лютые кары на головы большой-беков.

Прежде всего — на голову Ашима Абдуллаева…

Шиит, не признающий священными никакие иные книги, кроме Корана, он с особенным рвением соблюдал здесь часы молитвы, и это приносило успокоение. Но вот однажды он близко увидел Веронику возле становища, где пасся табун мобилизованных для сеноуборки лошадей.

Кроме обязанностей погонычей, понуждающих ленивых коняг бойчее ходить по кругу, чтобы прессы все время были в работе, Зина с Клавой и Вероника с Филькой должны были также рано утром пригонять из табуна, пасшегося за рощей в полуверсте от разъезда, по паре отдохнувших за ночь лошадей, а вечером — отгонять их обратно в табун. И это оказалось для них, особенно для Вероники, в прошлом отличной наездницы, истинным праздником. С чем сравнишь удовольствие по-мальчишески вскочить на невзрачную, но привыкшую к вольному бегу лошадку, свистнуть или гикнуть изо всех сил, а потом на глазах улыбающихся казахов и завистливо подшучивающих знакомцев из эшелона промчаться от табуна версты две по степи, потом завернуть к разъезду или вечером лихо проскакать от прессов к табуну?