Строительный мусор внутри был убран. Будто не сам, толкало, он пошел вокруг прозрачной лифтовой шахты, освещавшей невытоптанные ступени. На восьмом этаже было накурено и из-за двери слышались голоса. Точно, тот, записанный номер квартиры. Коротенько тронул кнопку, ответила хрустальная мелодия. Заторопились женские шаги, он оборвал дыхание.
Дверь открылась: гудение разговора, гомон враждебного предвеселья. Это была не она. На пороге улыбалась расфуфыренная, духами и лаком свежей прически пахнущая женщина.
— Николай Николаич? — спросила она, радостно подняв брови над маленькими синими глазками.— Нет? Ну, все равно, милости просим.
Он вошел в коридор, где громоздились чемоданы со свисавшими бирками Аэрофлота. Иркутск. Кто-то — не Лёна — только что приехал. Женщина приостановилась у перегруженной вешалки, но Косырев свернул мимо, в безлюдную комнату. Она удивленно прошла вслед.
— Я не из гостей, — сказал Косырев. — Попросите Елену Петровну. На минуту.
Чрезмерно черные, удлиненные краской ресницы быстро поморгали.
— Ее нет. Но скоро, скоро вернется. Да вы раздевайтесь все-таки!
И Косырев не успел остановить, побежала в глубь квартиры.
— Аркаша!
Он остался один. Паркет с брызгами краски, с разводами побелки. Шкаф-хельга, низкие кресла, зеркало — все стояло невпопад, ребром друг к другу. На подоконнике батарея бутылок и в вазе пышный букет. Воду только что налили, вверх поднимались пузырьки. Везде неразвязанные книги, подзеркальник завален бельем. Боль-шой флакон коричневого одеколона «Богатырь», мужской одеколон. Взгляд с неприязнью искал других следов, и нашел: со спинки стула спускались брюки, а на стене висела фотография: молодой человек в бурятской крестом шапочке, опоясанный патронташем, держал в вытянутой кверху руке двух уток. Не совсем в фокусе, и на щеке темнело пятно, тень какая-то. Косырев отвернулся. А он там улыбался, удачливый стрелок, подняв свесивших головки селезней. Теперь подходила к концу и самая главная, с давних времен, охота, когда Косырева и Лёну разделило впервые и надолго.
Он прикурил, затянулся. Коридором близился разговор.
— Не волнуйся, Адик. Уверяю, поехала встречать, вы просто разминулись. Твоя телеграмма все перепутала, едва собрали своих... Погоди-ка, ну-ну. Нечисто выбрился.
— Придираешься, Зинка. Кто это там?
— Н-не знаю. Иди, ждет. Рубашку наденешь новую.
Вошел загорелый человек в толстом вязаном свитере. Синие пронзительные глаза, выгоревшие усы. Вот он — охотник в натуре. Лет на десять моложе Косырева, почти ее ровесник. Невыносимо. Взгляд пробежал его лицо до черточки, до капельки, и со злорадством отметил на щеке не тень — крупную овальную родинку. Коричневую. Побрился, а то бы непременно волосатая. Улыбнувшись, Аркадий Иванович движением широкой ладони смахнул с подзеркальника пепел, оброненный пришедшим.
— Чем могу служить?
Бесчувственно скомкав за спиной горевшую сигарету, Косырев промолчал. Вежливое лицо сделалось жестким: тот понял.
— Вы Косырев? — спросил он.
Косырев молчал.
— Зачем вы пришли? Уходите. Уходите немедленно.
— А она любит вас? — выдавил Косырев. — Выйдет здесь добро?
— Какое вам дело?—побелел тот.—Лю-убит? Любовь свободно мир чарует? Пора позабыть это слово. У вас на свадьбе ее не было, а вы — тут как тут?.. Уходите. Нельзя, чтоб увидела.
Последнее он сказал срывающимся шепотом, губы дрожали ненавистно: проваливай, слышишь! Косырев тоже побледнел. Гомон, звяканье посуды. Запустили магнитофон.
С рубашкой на плечиках влетела Зинка.
— Ой, Адик... Ирка просто чудо! Упросила. Загс в воскресенье, в пять часов. Холодильник привезут — завтра!
Выпалила все единым духом и осеклась. Оба тяжело дышали. Аркадий Иванович спрятал руки, широко расставил ноги. Нагнув голову, набычась, Косырев не уходил. Не уступать.
— Кто это?! — вскрикнула Зинка. И вдруг сморгнула, прикусила яркие ноготки. — А-а, во-он оно ка-ак... Не верь, Адик, не верь! Она тебя любит. Тебя, правда. Она же сама сюда переехала.
Косырев совсем перестал дышать. Сестра, отталкиваясь негодующими глазками, переступила и обняла брата. Тот тревожно глянул на дверь, моляще сложил руки и, смиряя себя, просительно сказал:
— Поймите же, разве не знаете? Вы — несчастье ее. Хватит, хватит мучить человека.
Косырев на мгновенье закрыл глаза.
— Простите, — опомнился он и повторил: — Простите.
Повернулся, быстро миновал коридор. Скорее. Дверь распахнулась, ударилась о стенку. Он побежал по лестнице, кружась около просвеченной шахты, вниз, вниз.
Снова валился то ли мокрый снег, то ли дождь вперемешку с ледяной крупой, и раскисала взрытая глина, и мок цемент в куче у забора. Но он двигал свое тело прямо, не разбираясь. Все кругом, переплеты кранов, низкое небо — медленно плыло, слоисто.
Наваливалось.
Из мрака, махая огромными белыми крыльями, попарно летели черноголовые птицы. Привязанные к центру, к нему, кружились, не выпуская шасси.
На деревянном столбе ветер раскачивал абажур строительного фонаря. Где-то непрерывно сигналила машина, воющий звук рвал уши. Узкая тропинка между цементными блоками вела прямо к фонарю.
Они столкнулись лицом к лицу, из-за угла, на самом узком месте. Глаза ее вспыхнули.
— Боже, Толя, — сказала она.
Ноги ее подломились, она, ступив в лужу, откинулась к шероховатому блоку. Хотел сказать, объяснить, она помахала ладонью перед сморщенными губами — не надо, нельзя. А-ах, дура-дурища, что ты наделала, с собой и со мной. Он отвернулся, пошел прочь. Воющий сигнал оборвался. Тишина. Только ноги, торопливо сбиваясь, чавкали в глине.
— Толя... — как последний слабый вздох.
Неживой голос, из недоступного далека. Он не видел и будто видел, как она там, у мокрого блока, в сетке мокрого снега, ломала пальцы. Ошибка, и тянет назад, ах, нелепость, они нужны, нуж-ны друг другу. Подвластно, казалось бы, вернуться, произвольное ведь действие, но нельзя, невозможно. Как она посмела!
— Прошу тебя, никогда. Слышишь — нигде не напоминать. — Он говорил с собой.
Вспыхивали вольтовы дуги сварки и троллейбусов, горели фонари проезда, разных оттенков. Машинально поднялся в троллейбус, и билет оторвал, и место нашел, чтобы отвернуться, на площадке. Машинально сошел в центре, на позднем пригасшем Невском, не понимая, куда идти.
В гостинице так дернул за шнур, что тот оборвался. Развел тяжелые занавеси. Исаакий был залеплен снегом до крестов, до верхушки. Он был рядом, в одном городе, но не стены и улицы и не предстоящая роспись, — гражданский акт не столь незыблемый, как рождение или смерть, — а, казалось, другая, невидимая преграда, толще земного шара, отделяла от нее. Утрачена была и Лёна и нечто вне их обоих, самое важное.
Погасил свет. Бессонница. Жизнь как сон...
Голубой залив, вода светилась со дна. Острые серые горы. Как мучимый жаждой дракон, оставив снаружи мощное тело и хвост пресмыкающегося, огромная скала жадно опустила вглубь длинную шею.
Косырев только что приехал. Поцеловав спящего мальчика, побежали к морю. Он положил голову на камень-валун и под ладонью видел Наташу. Она поддевала ногой гальку, голова склонилась к загорелому плечу, большие веки прикрывали глаза. Кончики волос теребил ветерок. Навсегда твоя!.. Вздохнула.
— Знаешь, Толя... Вдруг я умру? Хочу, чтобы вечно. Но...
— Брось, чепуха!
Он вскочил, закружил ее по песку, по песку, в воде, и они поплыли рядом, широкими взмахами, улыбаясь в этом ласкающем, ярком, немыслимом солнце.
На берегу, выжимая волосы и глядя в сторону, она сказала:
— Знаешь, Толя, если что, не дай бог, случится, женись на ней. Ведь я отняла тебя, да-да...