Так я и прожил подростковый период. Его честно можно назвать «гордость». Но зацементировала моё восхищение этим человеком особая история.
Отец умер, когда мне было 16. Ещё не утихли ни горе, ни слёзы, и поминки на девятый день собрали много людей. Я был в комнате, а за окном за большим столом сидел весь двор, и кто-то там постоянно шутил. Выходить мне не хотелось, а вот врезать весельчаку — да. «Как он смеет!» – клокотало внутри. Я отодвинул штору, чтобы приметить врага, и прищурившись, вернулся на диван, где продолжил свой немой скорбный разговор с отцом.
Не знаю точно, сколько времени я так просидел, как скрипнула дверь, и вошла соседка тётя Нина.
– Можно, Сережа? – услышал я её голос и заметил за ней силуэт незнакомого мужчины. Через секунду я узнал в нём того самого весельчака. – Хочу тебя познакомить с папиным другом. – Тётя Нина вскоре ушла, а мы просидели с другом отца довольно долго. Час, а может и больше. В какой-то момент я уже сам смеялся. Он всё время рассказывал какие-то смешные истории с моим папой. Я ещё не знал, что на поминках шутить можно. Если, конечно, шутка связана с тем, кого поминают. Но интуитивно я уже всё понял.
А потом он вдруг как-то погрустнел и замолчал.
– Чего загрустили, дядь Гриша? – спросил я и увидел его мокрые глаза.
– Да так. Вспомнил батю твоего. Какой же он был…
И дядя Гриша поведал мне тот самый случай, о котором я всё хочу вам рассказать.
Однажды отца, как судебного исполнителя, отправили на выселение. Случилось это в далёкие семидесятые. Не знаю, как сейчас это выглядит, а по тем временам выселение было похоже на разгром еврейских квартир. Только с меньшей агрессией. Обычно, собирался весь двор. На этот раз выселяли женщину с тремя детьми. Видос ещё тот. Баулы, чемоданы, тюки, старая швейная машинка — всё лежало в центре двора. По гражданскому кодексу это называется «личные вещи».
– Как ща помню, – рассказывал дядя Гриша. – Смотрю я на это дело, а у самого сердце разрывается. На чемодане сидит девочка лет двенадцати, а на её коленях — малыш лет трёх, наверное. И она его как бы качает, потому что тот плачет. А потом вдруг резко так встаёт, с ребёнком-то, и идёт куда-то. Я перевожу взгляд, а там твой отец и женщина, которую выселяют, спускаются по железной лестнице со второго этажа. Отец несёт огромный чемодан, видать, тяжёлый, и он закинул его на плечо. А за Сашкой-то, отцом твоим, пацан лет десяти… Щуплый, в кепке. Обгоняет их, значит, и не пускает — упёрся руками в колени отца твоего, будто машину толкает. Саша встал, а чемодан-то тяжёлый, рукой лоб вытирает, но стоит. Парень руками упирается в ноги его, отходит и снова к ногам, и снова, и что-то кричит. А отец-то стоит и молчит. Один я, наверное, только и знал, что он чувствовал в тот момент. Тут-то и подбежала эта девочка с малышом на руках, схватила пацана и оттащила.
Дядя Гриша замолк. Полез в карман, вытащил пачку папирос «Беломорканал», достал одну, покрутил в районе папиросной бумаги, всунул в рот гильзу, смял её зубами, зажёг спичку и прикурил; глубоко затянулся, выпустил дым и переставил папиросу движением языка на другую сторону губ.
– В общем, всё это ещё продлилось какое-то время. Я видел, как отец попрощался с двумя милиционерами и человеком в штатском, положил в портфель документы и пошёл прямиком к куче вещей, сложенной у огромного старого тополя. Там на чемодане сидела женщина, закрывая лицо ладонями, плакала, наверное. А рядом трое детишек: девочка с малышом и пацан в кепке.
Дядя Гриша затянулся и медленно, будто выдавливая губами воздух, выпустил дым изо рта.
– Вижу, отец подходит к ней. Женщина так и сидит, закрыв лицо руками, а он наклоняется и что-то шепчет ей на ухо. Смотрю, она как-то резко подняла голову и глядит на него снизу вверх, будто слушает бога. Глаза моргают, голова кивает, а потом вскочила, что-то сказала детям и давай тащить вещи назад к железной лестнице, да покрикивать что-то. Я прям ошалел. Ну и спрашиваю, что, мол, ты ей сказал? А он мне палец к губам. Молчи, дескать, не сдай меня.
– Домой её отослал. Сказал, чтоб занесла вещи и детей забрала. По закону, чтоб её выселить, теперь новый суд нужен. А это, как минимум, ещё полгода.
Вот тут-то я и разинул варежку. Какое-то время мы сидели молча. Как сейчас вижу руку дяди Гриши, которая, как кран, то поднимала огромную папиросу, вставляя её в рот, то опускала, пока он не докурил до конца.
С этого момента, наверное, я и понял, что буду юристом. Правда, оказалось потом всё не так, и не с тем посылом... Но вы и сами видите всё. Да и не юрист я уже давно. Только неважно это. Нет разницы, в какой фуражке ходит человек, если он человек, а не китель бесчувственный. Наверное, как-то вот так люди и влияют друг на друга. Поступками и чем-то ещё… необъяснимым.