Одним случайным замечанием он перечеркнул единственную причину, побуждавшую меня довериться ему: я-то считал, что он чужак, стоящий как бы в стороне от наших жизней. Но он, оказывается, знал мою мать. Теперь понятно, почему он приехал сюда. Он тоже один из них. Как же я мог надеяться, что он поймет меня?
— Уже поздно. — Я поставил кружку на стол, так и не допив бренди. — Пора домой.
— Куда вы торопитесь? — разочарованно спросил он. — Мы даже ни о чем толком не поговорили.
— Я просто шел мимо и увидал у вас свет… Мне вскоре понадобится пара башмаков.
— В таком случае давайте я сниму мерку.
— Я приду в другой раз.
— Нет-нет, — настаивал он. — Никогда не откладывай на завтра то, что можно сделать сегодня, верно?
С трудом сдерживая нетерпение и раздражение, я все же позволил ему заняться делом. Суетясь и астматически дыша, он обмерил мне ноги. Всю дорогу домой меня не покидало странное, неприятное ощущение, будто я оставил там часть себя. Словно, позволив старику нарисовать на куске кожи мою ногу, я дал ему некую бессмысленную и коварную власть надо мной.
Ничто не стало яснее. Да ничто и не могло проясниться. В темной кухне сейчас, должно быть, спит Памела, безразлично покорная моему праву распоряжаться ее телом, если мне вдруг взбредет в голову разбудить ее. И я знал, что взбредет. Что мне еще оставалось?
Галант — да, именно он был тем человеком, с которым мне хотелось поговорить и к которому хотелось прикоснуться. Но наша песчаная нора уже давно обвалилась и погребла нас под тяжестью своего свода. А темный поток неумолимо нарастал.
Человек всегда одинок. Мы говорим и живем, не замечая друг друга. После того как старый Пит ван дер Мерве приказал Николасу выделить мне клочок земли на его ферме, я редко виделся с соседями. Их возмутило мое вторжение, я чувствовал это. Они смотрели на меня свысока, для них я был чудаком, чужаком и самозванцем. Христианское чувство долга предписывало им терпеть мое присутствие, но мне никогда не позволят стать среди них своим. Я вскоре понял, что Боккефельд неохотно открывает свое сердце посторонним. На меня всегда глядели с подозрением, словно я был не просто нищим, из милости живущим здесь, а носителем бог весть какой чудовищной заразы. Единственным, кто порой снисходил до того, чтобы побеседовать со мной, был Франс дю Той. Да и то лишь потому, что он ощущал себя таким же изгоем, как и я. Только причина этого была иная — упорный слух о том, что родимое пятно, покрывавшее левую половину его лица, было отметиной дьявола. Мне же он казался довольно приятным молодым человеком, куда более образованным, нежели многие другие соседи, и очень порядочным, хотя мне и доводилось слышать, как соседи говорили, должно быть из зависти, что его сделали филдкорнетом из-за того, что он водился с англичанами, предавая свой народ. Но я никого не вправе судить.
Порой нам с ним случалось поспорить.
— Разве так плохо жить одному? — спрашивал я, когда он начинал роптать на то, что, как мне казалось, было его судьбой. — Полагайся только на себя, и никогда не будешь зависеть от других. А стоит связаться с другими людьми, ни за что не узнаешь, куда это тебя заведет. Впутаешься во что-нибудь, сам того не ведая. И что бы ты ни делал, все равно небеса и преисподняя следят за каждым твоим шагом.
— Вам следовало бы стать проповедником, а не сапожником, — говорил он мне.
— А это почти одно и то же. Пока твои руки заняты делом, голова твоя вольна размышлять о господе и о человеке.
— Вам легко говорить. Вы уже старик, вы можете обходиться без других людей. — Тут он обычно ненадолго замолкал, а затем добавлял: — Вы можете обходиться без женщин. Но когда ты молод, трудно пренебрегать требованиями плоти.
В ответ на что я либо улыбался, либо вздыхал и снова погружался в собственные мысли. Разве я мог объяснить им свою жизнь? Этим людям я, должно быть, кажусь безумцем — старый болтун, который запустил и свою работу, и свои земли, бездельник, который опускается все больше и больше, живя в окружении цыплят, свиней и всякого хлама, и лишь урывками, не прилагая особых усилий, шьет одежду и обувь, а то и попросту бродит, бормоча что-то на непонятном чужом языке.
Даже самому себе это было не просто объяснить — про эти небеса и преисподнюю, о которых я толковал ему. На первый взгляд моя жизнь может показаться чрезвычайно заурядной, а то и скучной. Даже то, что во времена юности сверкало яркими красками, теперь выцвело до несуразности. Итог всему этому можно подвести в нескольких словах: молодой человек из Пьемонта, которому наскучила старушка Европа, собрал свои пожитки, чтобы попутешествовать и повидать мир, встретил на острове Тексел одного бахвала, убедившего его отправиться вместе с ним в Батавию, и высадился три месяца спустя, уже похоронив в море своего многоречивого попутчика, в Кейптауне, где растранжирил все свои деньги в забегаловках и публичных домах, а когда корабль отплывал обратно, ему не оставалось ничего другого, как задержаться в Кейптауне, где он сделался портным и сапожником, поселившись тут на время, которое растянулось очень надолго, против чего он и не возражал, особенно после того, как свел знакомство с богатым семейством де Филлирсов и влюбился в их жизнерадостную дочку Алиду, чтобы в один прекрасный день узнать, что Алида сбежала из дому с неотесанным мужланом из Боккефельда; после чего он в должное время женился на другой добропорядочной женщине, с которой жил вполне прилично и в относительном благоденствии до дня ее смерти, а затем ненадолго вернулся на родину, где все уже стало для него настолько чужим, что его снова потянуло в Кейптаун; откуда он, в последний раз поддавшись зову крови, отправился, погрузив в фургон все свои пожитки, далеко в глубинку за мечтой утраченного прошлого, а затем, с радостью и смятением отыскав на забытой богом ферме в Боккефельде потерянную Алиду далекой юности, принял приглашение ее супруга — теперь уже старого и смирившегося — и обосновался на небольшом клочке земли, принадлежавшей Алидиному сыну, в Хауд-ден-Беке, где и намеревался теперь тихо прожить немногие еще отпущенные ему годы. Так завершился круг моей жизни. И единственное, чего я хотел, — это чтобы меня оставили в покое и не принуждали снова вмешиваться в жизнь других людей.