— Добрый день, Николас.
Он стоял на лестнице, лицо его раскраснелось от жары, на рубашке проступили темные подтеки пота. Лидия укладывала в охапки тростник, кудахча что-то себе под нос, точно курица на насесте. Памела не поднимала головы, словно стыдилась поглядеть мне в лицо. В отдалении в тени лежал ребенок, завернутый так, что лица было не рассмотреть.
Николас спустился вниз за охапкой тростника.
— С чего это ты проделала такой путь по жаре? — спросил он.
— Хочу кое-что узнать у тебя.
— Что же?
— Люди много чего говорят про Новый год.
Я внимательно глядела на него, но не заметила в нем и следа волнения.
— Вот как? — сказал он. — И что же они говорят?
— Много чего говорят. И рассказывают, будто газеты говорят про то же.
— Баас! — крикнула с крыши Памела. — Не слушайте ее.
— Все говорят про одно, — продолжала я, ведь не могла же я уйти ни с чем. — А теперь я хочу все услышать от тебя самого. Они говорят, что к Новому году рабов освободят.
— Кто «они»?
— Все. И все говорят, будто так сказано в газетах.
— Мама Роза, можешь передать людям, которые говорят это, что я пристрелю первого же человека, который явится ко мне освобождать рабов. А если будет нужно, пристрелю и самих рабов.
— Не дело ты сейчас говоришь, Николас.
— Тогда нечего приставать ко мне с такой чепухой. А тот, кто забил тебе голову всеми этими глупостями, нарывается на неприятности. Советую тебе предупредить его. У меня и без того забот хватает.
Но в его голосе я услыхала отзвук страха. Может быть, мне следовало для начала успокоить и подбодрить его и лишь потом постараться выудить из него все, что я хотела узнать. Но я и сама еще не пришла в себя от страха, который нагнал на меня сарес, а потому не могла вести дело терпеливо.
— Ты все-таки скажи мне, говорят про это газеты или не говорят? — снова спросила я.
— Какая разница? Нельзя же верить каждой чертовой газете. Даже люди в Кейпе сами толком не знают, чего хотят.
— Разве газета может врать?
— Мама Роза! — Я видела, что он вот-вот сорвется. — Я обещаю тебе: если газеты скажут что-то, чему я поверю, я сам тебе все расскажу. Ты же знаешь, с какой жадностью рабы глотают самую дичайшую чушь. Что будет, если мы позволим всякому ложному слуху тревожить наш покой? Постарайся же понять меня.
— Я могу понять только то, что мне объясняют, Николас. Я спрашиваю тебя лишь об одном: из газет пришли эти вести или нет?
— Я тебе все сказал, — отрезал он. — Остальное не твоего ума дело.
— Мне не нравится, как ты со мной разговариваешь, Николас. Ведь я вскормила тебя своей грудью.
— Ты больше ничего от меня не добьешься.
— Хочешь утаить правду? — спросила я. — Тогда я вот что скажу тебе: если это и впрямь правда, она все равно выйдет наружу, раньше или позже.
Он стиснул зубы.
— Мне некогда болтать, Роза. К вечеру нужно закончить крышу.
Я почувствовала, как во мне поднимается вихрь ярости.
— Не надейся, что крыша убережет тебя от ветра, Николас! — крикнула я. — Когда грянет буря, она сметет все, что попадется ей на пути.
Он что-то прокричал мне вслед, но я уже не слышала. В ушах у меня стоял звон, но то были не цикады. Роза. Вот как он посмел назвать меня! Словно он позабыл маму Розу. Разве могла я подумать, когда кормила его грудью, что доживу до такого!
Я брела в мерцающем послеполуденном свете, не разбирая, куда иду. И все думала лишь одно: как жаль. Теперь людям есть чего опасаться. Они превратили эту землю в гумно, но на этом гумне обмолотят их самих. Тзуи-Гоаб нашлет свой ветер, чтобы отделить плевелы от пшеницы. Он не допустит, чтобы его народ унижали столь тяжко. Он там, наверху, в красном небе, он видит все, что случается на земле, и, когда придет час, он нашлет на землю свой великий ветер.
А все потому, что не слушали меня. Говорил же я им — разве нет? — что они сами нарываются на неприятности. Всякий раз когда заговаривал этот Кэмпфер, я помалкивал, не желая спорить с белым человеком. Прежде, когда я был молод, со мной такое случалось. Но теперь я ученый. Единственное, на что я теперь надеялся, — это прожить в покое оставшиеся мне годы, работая, когда надо, попивая медовуху, когда она есть, и мечтая по ночам, когда был один, о деревьях на моей родине, высоких деревьях с белыми стволами и темной кроной. Ведь только это мне и осталось, только это никому у меня не отобрать.
Никогда не мог понять этого Кэмпфера, никогда не мог поверить ему. Кожа у него белая, тонкая, она не покрывается загаром, как у других белых, а только краснеет и шелушится; на голове нечесаная грива, а на лице редкая бороденка. Тощий как жердь, словно никак не мог наесться досыта, сущее пугало, кожа да кости, но выносливый, как змея. И ведь он вовсе не голодал. Всякий раз, работая у нас на ферме, он нажирался до отвала жирной похлебки, которую нам давали утром и вечером, а днем уплетал бобы и мясо да толстые ломти хлеба, которые нам раздавал Галант. А если кто оставлял кусок хлеба или что-то еще недоеденным, он не гнушался сожрать и объедки. Набрасывался на них, как стервятник. И все равно оставался худым как палка. А когда мы посмеивались над ним из-за этого, он хохотал, обнажая гнилые зубы, и спрашивал: «Разве хороший петушок бывает жирным?» Он всегда разговаривал и шутил с нами на равных, будто был среди нас своим, и все равно не становился от этого для меня менее белым. Это меня тревожило. Каждый человек должен держаться своих, а не то жди неприятностей.