— Посмотри на эти помои, — говорю я, размазывая жижу ногой. — А теперь ступай и скажи своему баасу, что нам такого дерьма не надо.
— Будут большие неприятности, Галант!
— Ступай и скажи ему.
Памела ставит на землю бутыль и спешит ко мне.
— Ради бога, Галант!..
Но я отталкиваю ее, и она тоже уходит, ссутулив спину.
Проходя по бобовому полю, перед тем как войти в сад, Бет пару раз оборачивается. Со странным облегчением я гляжу ей вслед, словно всю жизнь ждал этого мига и теперь он наконец наступил.
Цикады громко звенят от летнего зноя.
Николаса нет так долго, что я начинаю опасаться, не струсила ли Бет и не промолчала ли. Но вот мы видим, как он медленно спускается вниз, постукивая бичом по штанинам.
Когда он подходит к гумну, на котором лежат необмолоченные снопы, я поднимаюсь на ноги, беру длинные вилы и гляжу на него в упор. Я смотрю на него и впервые в жизни думаю о нем не как о Николасе, а как о хозяине.
— Ну что, Оборванец? — шутливо спрашивает он, остановившись в нескольких шагах от меня и помахивая бичом. Но его мятущиеся, испуганные глаза не в ладу с шутливым голосом.
— Мы больше не станем есть это.
— Почему же?
— Это варево для рабов.
Краем глаза вижу, как остальные поднимаются один за другим. Только Кэмпфер по-прежнему сидит в отдалении, прислонившись спиной к телеге.
Баас смотрит по очереди на каждого из нас, молча стоящих с вилами и метлами в руках.
— Почему ты не бьешь меня? — спрашиваю я. — Ударь меня, у тебя есть право на это. Ты — баас.
— Что это на тебя сегодня нашло, Галант? — хмурится он.
— Зови меня Оборванцем, — говорю я. — Для тебя я больше не Галант.
Небольшая мышца дергается у него на щеке, крошечная тень, появляющаяся время от времени.
Цикады продолжают громко звенеть.
— Вы будете есть то, что я вам даю, — говорит он. — Или можете оставаться голодными.
Рукоятка вил у меня в руке намокает от пота.
— И советую вам поторопиться, — продолжает он. — В пятницу я уезжаю за учителем. К этому времени вся пшеница должна лежать на чердаке.
Мы молча глядим на него.
— Ясно? — спрашивает он.
Нагнувшись, я поднимаю бутыль, принесенную Памелой, вытаскиваю затычку и выливаю вино, оно медленно впитывается в землю, оставляя темное пятно.
— Я дал вам еду и вино, — говорит Николас. — А что вы с ними делаете, меня не касается.
Он отворачивается и идет прочь. Рука с бичом напряжена. Но он не останавливается и не оглядывается на нас.
Еще долгое время после того, как он исчезает в саду, мы молчим. Потом Онтонг говорит:
— Вот видите, он не захотел сердиться.
— Ты что, струсил? — спрашивает Кэмпфер, сидя в тени. — Я ожидал от тебя большего.
Но ему уже не разозлить меня. Теперь это не его дело. Я все взял в свои руки.
— Давайте закончим молотьбу, — говорю я. — А когда в пятницу Николас поедет за учителем, я отправлюсь вместе с ним, чтобы переговорить с людьми на всех фермах, где мы будем останавливаться. Потому что не только тут, в Хауд-ден-Беке, нам нужно взять свободу. Это дело каждого мужчины, каждой женщины, каждого ребенка, всех рабов в Боккефельде и в других местах. То, что мы начинаем на этом гумне, будет продолжаться до тех пор, пока по всей стране не пройдет молотьба и не будет отвеяна вся мякина. Конь, которого мы сегодня оседлали, дикого нрава, но это самый лучший на свете конь: стоит только сесть на него, и вовеки не слезешь. На этом коне мы проскачем весь путь, мы будем скакать с фермы на ферму, по всему Холодному Боккефельду и по всему Теплому Боккефельду и потом дальше через горы, через долину Ваверен к Стеллебосу, и так до самого Кейпа. А если нам преградят путь, мы отправимся к Великой реке, где живут свободные люди. Но что бы мы ни делали, мы уже не слезем с нашего коня.
— Больно многого ты от нас требуешь, — бормочет старый Ахилл. — Да еще на голодный желудок.
— Да, сейчас мы голодны, — отвечаю я. — Но сегодня ночью, когда они заснут, мы стащим из крааля самую жирную овцу и зарежем ее. С этого часа мы будем брать все, что захотим. И будем есть сообща. А потом все вместе оседлаем нашего коня и поскачем по стране, свободные и быстрые, как ветер.
Мы берем вилы и метлы и снова принимаемся за работу. Копыта лошадей выбивают из колосьев крупные зерна, пласт за пластом, мякина отсеивается, тонкая золотистая пыль уносится ветром, и остается только добрая, чистая пшеница, готовая для помола.
В красноватых сумерках мы длинной цепочкой возвращаемся домой, каждый с вилами или метлой на плече. У запруды, куда мы подходим помыться, несколько птиц-молотов, похожих на причудливого вида камни, неподвижно стоят в мутной воде и смотрят вниз. Мы останавливаемся, оцепенев от страха и боясь их потревожить. Ведь мы знаем, что не рыбу видят они в мутной воде, а лицо человека, отмеченное печатью смерти.