— Знаешь, я никогда не хотел быть фермером, — продолжал я. — Баренд — тот просто дождаться не мог, когда наконец станет сам себе хозяином и получит в свои руки ферму. А для меня это хуже тюрьмы.
— А кем бы ты хотел стать?
— Самое ужасное, что я не знаю. У меня никогда не было возможности выяснить это. Но должно же быть хоть что-то в этом огромном мире, что мне хотелось бы делать. И тогда я был бы свободен. А сейчас я прикован к своей ферме.
— Почему же ты не уехал отсюда?
— Я не решался подвести папу. Я боялся его. А потом… потом я женился. Теперь у меня семья, на мне лежит ответственность за нее. Не могу же я просто взять и уехать. Временами я пытаюсь внушить себе, что все хорошо, что я вполне свободен. Но даже сама земля держит меня в плену, я обязан жить, подчиняясь смене времен года. Все мои действия зависят от дождя или засухи, от полей и от пастбищ. Порой я просыпаюсь ночью с тем же ощущением, как в тот день, когда нас завалило песком, — мне нечем дышать. Я готов разрыдаться или начать выкрикивать ругательства, чтобы разбудить всех. Но я не решаюсь даже на это, я просто встаю и выхожу из дома, спускаюсь к краалю и гляжу на коров и овец, на эту глупую скотину, тупо жующую свою жвачку, и тогда мне кажется, что я так же туп, как они, что я тоже заперт в свой крааль, что и меня по утрам выгоняют на пастбище, а по вечерам загоняют обратно. И тогда мне хочется, чтобы в крааль ворвался какой-нибудь чертов леопард или лев, прикончил меня и утащил отсюда прочь.
— Ты глупец, — с легким презрением возразил он. — У тебя есть все, чего ты хочешь. Так к чему желать, чтобы тебя прикончил лев?
— О господи, постарайся же понять, — бессмысленно взмолился я. — Ты должен понять меня.
И тогда он вдруг спросил:
— А зачем?
Я надолго замолк. Его вопрос жег меня сильнее любого раскаленного угля. В самом деле, зачем? Откуда эта потребность унижать себя, падать ниц перед собственным рабом, умолять его? Но никто другой в целом мире не сможет понять меня, в этом, должно быть, и было все дело. Мне больше не к кому было обратиться с такой мольбой. То была мучительная болезнь, от которой у мамы Розы не нашлось бы никаких снадобий. Эстер? Но она лишь усилила бы мои муки, еще больше разбередила бы мою потребность в близости. Не было никого, кроме Галанта. А Галант отказывал мне даже в слове утешения.
Я снова заснул. На этот раз мне снилась Эстер. Ее темные серьезные глаза, широко посаженные на узком лице, изящная линия скул и упрямый подбородок, маленький прямой нос и широкий рот, беззащитная шея; я видел знойную грацию ее тела, страстную напряженность ее членов, восхитительную непринужденность, которой она так отличалась от нас. Проснувшись со сдавленным криком, я вспомнил Эстер и почувствовал ноющую боль тоски по ней.
— Ты снова заснул, — сказал Галант с легким осуждением.
— Мне снилась Эстер.
— Эстер?
Но мне не хотелось ничего рассказывать. Я желал сохранить этот сон лишь для себя одного. Я крепко обхватил руками колени, словно пытаясь удержать ту утонченную ноющую боль, которая, пульсируя, слабела.
— Однажды, когда мы были маленькими, — сказал он, — мы с ней попали в грозу, а потом мама Роза завернула нас в кароссу и отогревала возле очага.
Я удивленно уставился на него, возмущенный его словами. И в то же время почувствовал, как во мне рождается новое теплое чувство к нему — ведь сейчас мы как бы снова сблизились, вспоминая Эстер, хотя, разумеется, его воспоминания были не столь интимными, как мои. Даже если только об этом мы и можем вспоминать вместе, то и этого довольно, чтобы наше пребывание в этой темноте, в этих богом забытых горах, так далеко от дома, обрело некий смысл. Наше сопереживание несло в себе болезненное, головокружительное ощущение свободы, какого я прежде никогда не испытывал. Сейчас, в эти краткие темные мгновения, мы обрели способность чувствовать что-то сообща просто потому, что нам незачем было мериться силами друг с другом. И все же какая злая насмешка таилась в той краткой свободе. Ведь я сидел рядом с человеком, тело которого было изуродовано по моему же настоянию.
— А что тебе снилось? — снова спросил он.
— Уже не помню, — соврал я, хотя в душе еще переживал свое запретное воспоминание. — Сам знаешь, как это бывает. А тебе что-нибудь снится?
Он пожал плечами.
— А что тебе снится?
Он не ответил. После долгого молчания — снаружи поднялся ветер и неистово выл среди скал, лошади то и дело ржали и били копытами — он вдруг сказал:
— Расскажи мне о Великой реке.