И люди в церкви, где проповедовали Кинг-старший и Кинг-младший и где теперь вел службу пастор Ральф Абернети, услышали еще раз страстное, с налетом мистицизма, но и земное красноречие Кинга. Оказалось, что этот человек, долго ходивший рядом со смертью, выступая в феврале в этой самой церкви, говорил о том, какую бы речь он хотел услышать над своим гробом. Включили магнитофонную запись, и над гробом Кинга загремели слова Кинга, трепетные, как пульсации обнаженного сердца:
«Я полагаю, что все мы время от времени думаем реалистично о том дне, когда мы станем жертвой общего знаменателя жизни, того, что мы называем смертью...
Я хочу, чтобы вы сказали в тот день, что я пытался быть справедливым. Я хочу, чтобы вы смогли сказать в тот день, что я пытался накормить голодных. Я хочу, чтобы вы смогли сказать, что в своей жизни я пытался одеть нагих. Я хочу, чтобы вы сказали в тот день, что в своей жизни я пытался навещать тех, кто был в тюрьме. И я хочу, чтобы вы сказали, что я пытался любить человечество и служить ему.
Да если вы хотите, скажите, что я был барабанщиком. Скажите, что я был барабанщиком справедливости. Скажите, что я был барабанщиком мира. А все остальное неважно. После меня не останется денег. После меня не останется роскошных прекрасных вещей. Но я хочу оставить за собой жизнь, отданную делу.
И это все, что я хочу сказать...»
Его голос взлетал и падал, и слова толчками били в уши и сердца этой пестрой публики, сплачивая одних, отстраняя других. Слова эти звучали непривычно для политиков и политиканов, воспитанных в духе холодного адвокатского красноречия и не знающих, что такое страсть и распахнутое сердце бойца.
Да, это были внушительные похороны и чем-то странные. В чем же была странность? В чем был налет нереальности, которой недолго существовать? Странные тем, что теперь та Америка, которая была глуха к борьбе Кинга, та Америка, которая броневиками, полицейскими частями и антинегритянскими статьями в печати создавала атмосферу для мемфисского выстрела, пришла к гробу Кинга, почтительно, но не без умысла, с намерением канонизировать его на свой лад, обезопасить его посмертно, отнять у обездоленных во имя, конечно, «братства и единства нации». У гроба продолжалась борьба за наследие Кинга, и рядом с подлинными наследниками объявились лженаследники, лицемерно обмазывавшие его елеем, показным елеем той системы, против пороков которой он все неистовее восставал в свои последние дни.
Этих лженаследников нельзя было отогнать от гроба, но они натолкнулись на молчаливый, твердый отпор. Не в торжественном катафалке, а на паре мулов, впряженных в простую фермерскую повозку с высокими деревянными бортами, везли гроб от церкви до колледжа, где состоялся траурный митинг. На мулах, этом рабочем тягле издольщиков американского Юга, которым ничего не перепало от автомобильного изобилия их страны. И Эндрью Янг, Джесси Джексон, другие друзья Кинга подчеркнуто оделись в фермерские комбинезоны, ветхо серевшие среди черных траурных костюмов. Был солнечный день, резкие тени на тротуарах. В тишине позвякивали на асфальте колеса этой странной, взятой откуда-то с пыльных проселочных дорог повозки. И в ней без цветов — лежал гроб, а на бортах ее были дружеские, преданные руки. И такие же руки вели под уздцы лопоухих мирных мулов.
Телекомпании выставили свои посты по всему маршруту. Недреманное око телекамер вдруг выхватывало забывших о трауре сенаторов с тренированными, умно-усталыми или победными улыбками, и тогда они, шестым чувством политиков почувствовав себя на телеэкране, покорялись властному контролеру и поспешно стирали улыбки с лиц. Но широким шагом телеэкран пересекали десятки тысяч настоящих людей, честных американцев, приехавших в Атланту отовсюду, чтобы у гроба Кинга бросить вызов расизму.