Выбрать главу

— Нет, в этом виновата я, — язвительно сказала Людмила. — Или кошка из раздевалки. Уж она-то определенно.

— Никакая не кошка! А условия! Что я, виновата, если у меня никого нет? Будь у меня такая семья, как у Аришки, наверно, я не говорила бы никаких глупостей! А то один Дядясаша, и тот… и тот куда-то… — Голос ее задрожал, и она вдруг отчаянно расплакалась, прислонившись к забору.

— Вот несчастье, — вздохнула Люся, — что мне с тобой делать, просто не знаю. Ну, хватит. Слышишь, успокойся и идем. Смешно плакать на улице, кто-нибудь будет проходить мимо…

— Пожалуйста, — сквозь слезы отозвалась Таня, — можешь идти… если тебе смешно… я уже давно вижу… что никому не нужна!

— Ты просто ненормальная, — спокойно сказала Людмила, отобрав у нее портфель. — Вот, а теперь реви и утирай слезы обоими кулаками, как мой ленинградский племянничек. Тебя просто нужно под холодный душ или вздуть хорошенько. С истеричками так и делают. Почему ты сегодня врала, будто собираешься поступать в комсомол?

Таня уставилась на нее, судорожно всхлипывая:

— Ты… ты прекрасно знаешь, что я собираюсь!

— Кому ты там нужна, комсомол не для истеричек. А кто летом говорил, что хотел бы поехать в Германию на подпольную работу?

— Ну так что ж…

— А то, что ты вдобавок ко всему еще и притвора! Изображаешь из себя какую-то героиню, а потом закатываешь истерики из-за плохого настроения…

Шел дождь. Таня в темноте всхлипывала все реже и реже. Люся терпеливо стояла рядом.

— Ну, ты уже успокоилась?

— Немножко…

— Тогда бери свой портфель и идем. Он мне уже руку оттянул, можно подумать, что у тебя тут кирпичи…

Таня утерла слезы, послушно взяла книги и поплелась за Люсей.

— Идем скорее, уже поздно, — сказала та. — Хочешь, я буду у тебя сегодня ночевать?

— Угу…

— Господи, каким жалким голосом это говорится. Ноги не промочила?

— Нет, Люсенька…

— Только не ступай в лужи, а то промочишь. Сейчас сядем в трамвай. Ты только напомни мне, как только приедем — нужно позвонить домой.

— Хорошо, Люсенька… а твоя мама не будет сердиться?

— Мама? Не все ли ей равно, где я ночую. Я позвоню тете Наташе, чтобы не ждала меня ужинать…

7

Сегодня все не ладилось о самого утра. Будильник опять не зазвонил, и он опоздал на десять минут — едва пустили в класс. А на последнем уроке обнаружилось, что второпях забыл дома папку с чертежами, а срок сдачи — как назло — именно сегодня. И вредная же личность этот чертежник: говоришь человеку, как было дело, а он не верит!

Вернулся домой — опять сплошные неприятности. Мать ушла в очередь за керосином, обеда нет, в комнате не убрано. Странное дело с этой матерью — когда дома, то вроде ее и не замечаешь, а уйдет на полдня, и сразу все в доме вверх ногами…

— Что ж ты, Зинка, — проворчал он, вешая кепку на гвоздь возле двери, — расселась тут, как барыня, со своими тетрадками, а со стола не убрано, пол не подметен…

— Да-а, а если у меня уроки!

— Уроков тех… буковки всё рисуешь.

— Ты небось тоже рисовал, когда был во втором классе! — резонно заметила сестренка.

С ней тоже лучше не связываться — не переспоришь. Помолчав, Сережка отошел к стоявшему в углу рукомойнику и с сердцем поддал кверху медный стерженек. Пусто, чтоб те провалиться. И главное, руки уже намылил!

— Сережка, воды нет, — заявила Зина, не поднимая носа от тетрадки. — Я все в чайник вылила.

Пришлось брать ведра, коромысло, идти за водой — к колонке за полтора квартала. Вернувшись, Сережка принялся хозяйничать. Перемыл картошку, поставил ее вариться в мундире, грязную посуду со стола составил на кухонный шкафчик, замел пол, подтянул гирьку ходиков. Хорошо еще, что комната маленькая — тут тебе и столовая, и кухня, и спальня материна с Зинкой. А если б три таких убирать, ну их к лешему…

Потом он вспомнил, что мать утром просила наколоть щепок для растопки. Эта работа была приятной. Он пошел в сарайчик, выкатил к порогу изрубленный тяжелый чурбан, накидал рядом поленьев попрямее. В сарайчике приятно пахло пылью, углем, сухими дровами и — сильно и терпко — опавшими листьями каштана, которых ветром намело целый ворох под дверь, через кошачий лаз. Топор был хорошо наточен, сухие поленца раскалывались с одного удара, со щелкающим звоном, взблескивая на солнце белизной древесины.

Сложив наколотые щепки в ящик, Сережка всадил топор в плаху и задумался, сидя на порожке и вороша рукой сухие листья. Уже несколько дней ему никак не удавалось поговорить с Николаевой, — она все переменки проводила либо с Земцевой, либо со своей новой приятельницей, беленькой Иркой Лисиченко, и он не решался подойти. Подойдешь, а те потом станут смеяться…

То ли поэтому, то ли по какой другой причине, но эти последние дни у него было какое-то странное состояние. Все вокруг казалось не таким, каким должно быть; не то чтобы это раздражало, скорее от этого становилось как-то грустно — как будто чего-то хочется и в то же время не хочется ничего. Просто сидеть вот так, с закрытыми глазами, чувствовать терпкий и нежный запах осени и слабое — совсем уже не греющее — октябрьское солнце; и в то же время моментами его охватывало вдруг необыкновенно острое предчувствие чего-то огромного, невиданно яркого и счастливого, что должно случиться не сегодня завтра. Это было всегда как вспышка — ослепительная и короткая. Потом снова наступало странное выжидающее оцепенение.

Насколько все это было связано с Николаевой, он не знал.

Если бы ему сказали сейчас, что он все время думает о своей рыженькой однокласснице, он изумился бы совершенно искренне. Действительно, это было не совсем так: не то чтобы он о ней думал, он просто все время находился в ее присутствии. И когда он сидел в классе, а Николаева изнывала у доски, вся красная и растрепанная, с отчаянием в глазах и измазанная мелом до самого носа; и когда брел из школы — с папироской в зубах, размахивая портфелем и расшвыривая ногами вороха листьев; и когда сидел у себя в комнатке над какой-нибудь популярной книгой по электротехнике. Он мог думать о чем угодно и делать что угодно — Николаева все равно оставалась тут же, рядом. Это было удивительно.