Выбрать главу

Вот и сейчас он ясно ощущал ее присутствие. Настолько ясно, что, наверно, не поразился бы, если бы она появилась тут и уселась рядышком на пороге… а как было бы здорово, случись это и в самом деле! Представить себе только — побыть с ней хотя бы несколько минут вот так, совсем вдвоем. На переменках что ж — это совсем не то… Кругом шум, крик, поговорить по-настоящему и то не успеешь. Интересно, что чувствуешь, когда остаешься с девушкой совсем вдвоем?

А на следующий день — он и сам не понял, как это получилось, — они договорились идти вместе в кино. Не то чтобы он ее пригласил, на это он, пожалуй бы, не отважился, а просто так вышло; на большой переменке заговорили что-то о фильмах, и Николаева сказала, что страшно любит ходить в кино, но что Люся ходит только на хорошие, а одной ходить неинтересно; потом оказалось, что в «Серпе и молоте» идет «Если завтра война» — старый фильм, который они оба видели уже по три раза и были не прочь увидеть еще. Короче говоря, как бы там ни было, а Сережка назначил первое в своей жизни свидание: в половине восьмого на площади Урицкого, возле магазина «Динамо».

Ровно в назначенный час он подходил к площади, замирая от мысли, что Николаева может не прийти — погода к вечеру испортилась, моросил дождик. Но тревога оказалась напрасной. Еще издали он увидел у освещенной витрины знакомое пальтишко с поясом я сдвинутый набекрень белый беретик. Николаева, видно, и сама беспокоилась: вставала на цыпочки, с озабоченным видом вытягивала шею, обводя взглядом толпу. Увидев его, она просияла и замахала рукой.

Когда они вошли в фойе, кругленький человечек в смокинге пел на эстраде, бодро притопывая лакированной туфлей:

…На Дону и в Замостье

Тлеют белые кости,

Над костями шумят ветерки,

Помнят псы-атаманы,

Помнят польские паны

Конармейские наши клинки…

Сережке стало смешно. Сев рядом с Николаевой, он нагнулся к ее уху.

— Скажи — ему только клинка и не хватает, а? — шепнул он. — Лихой был бы рубака, почище Котовского…

Николаева громко прыснула, словно весь день с нетерпением ждала случая посмеяться. Им тут же сделали замечание.

Потом саксофоны затянули что-то очень вкрадчивое — Николаева рядом вздохнула и завозилась в своем кресле. Человечек пел теперь о любви, о золотой тайге, о том, что «коль жить да любить — все печали растают, как тают весною снега». Как просто, насмешливо подумал Сережка, выходит — полюби только, и дело с концом, сразу тебе никаких печалей!

Впрочем, скоро красивая и немного грустная мелодия примирила его с глупыми словами. Музыку он очень любил. А последний куплет понравился Сережке и своим содержанием. Певец исполнил его с особым чувством:

Так пусть же тебя обойдет стороною,

Минует любая гроза -

За то, что нигде не дают мне покою

Твои голубые глаза…

На этот раз хлопали долго и от души. Николаева отбила себе ладошки, хлопал и он сам. Странно, как иногда чьи-то чужие стихи могут так точно выразить твои собственные мысли!

В последнее время ему все чаще приходило в голову, как, в сущности, хорошо, что у Николаевой такой знаменитый дядька, что ей никогда не придется жить в тесной комнатушке, бегать за водой и по очередям… Ему было приятно, что она так хорошо одета, что пальто ее сшито из дорогого материала, что она не рискует промочить ноги в своих новых закрытых туфельках добротной светло-коричневой кожи, на толстой «американской» подошве. Если у него самого нету галош, а старые футбольные бутсы — единственная его пара обуви — доживают последние месяцы, то на это все можно запросто наплевать. Он-то не растает, не сахарный. А вот она… как это пел тот тип — «так пусть же тебя обойдет стороною…»

Сережке вспомнилась вдруг призма, которую Архимед приносил в класс для занятий по спектральному разложению света, — сверкающий, отшлифованный с непостижимой точностью кристалл оптического стекла; Архимед дышать на нее не позволял — не то что хватать руками — и успокаивался только тогда, когда призма укладывалась в бархатное гнездо своего футляра. Факт, нельзя же обращаться с такой вещью как со слесарным молотком…

Он покосился на Николаеву — та, приоткрыв губы, слушала певца, который обращался теперь к какой-то «лучшей из женщин», называя ее своей звездой. Призма, именно призма — такая же чистая и ясная, без единого мутного пятнышка… Он заметил вдруг, какие у нее ресницы — длинные и загнутые вверх. Совсем как на том рисунке, которым она тогда так бесцеремонно украсила его лист с расчетами статорной обмотки двигателя. Нужно будет обязательно разыскать этот лист, обязательно. Он должен быть в папке со всеми чертежами и расчетами электровоза. А вдруг он его выбросил — или порвал сдуру? Он ведь тогда зверски на нее разозлился. И чего, спрашивается? Что такого она сделала? Ну, просто проявила некоторую техническую неграмотность… а он, вместо того чтобы по-хорошему разъяснить ее ошибку, разорался как псих, выгнал, грозил побить… Это ее-то, ее! Ох и гад. Но неужели не сохранился тот лист? Нестерпимое волнение охватило Сережку при мысли, что драгоценный рисунок мог пропасть…

Душевное равновесие он обрел только в зрительном зале, увлеченный знакомыми, но волнующими кадрами. Была захвачена ими и Николаева: когда на экране гибли в неравном бою пограничники, она поскрипывала креслом и сморкалась тихо, но с отчаянием. Слева от Сережки все время белел в темноте ее платочек.

Потом она успокоилась и затихла — все было хорошо: страна, оправившись от предательского нападения, вставала для сокрушающего ответного удара, население проявляло стопроцентный энтузиазм, мчались к границе эшелоны, с подземных аэродромов стартовали воздушные армады. Понятно, на войне не без жертв — один тяжелый бомбардировщик был подбит вражеской зениткой и загорелся. Кабина запрокинулась, заволоклась дымом; командир корабля, не вставая из-за штурвала, мужественным голосом диктовал радисту последнее сообщение на землю; Николаева громко всхлипнула, и горячие влажные пальчики судорожно уцепились в темноте за Сережкину руку, — он замер и перестал видеть экран. Впрочем, теперь уже ничто не могло спасти агрессора. Тяжело зарываясь в волны, шли к вражеским берегам ощетинившиеся орудиями тысячетонные утюги линкоров; уставя штыки, бежала пехота; танковые лавы стремительно разливались по земле врага; с экрана гремела и ширилась торжествующая мелодия известной всему Союзу песни. Николаева счастливо вздыхала, и глаза ее в полумраке влажно поблескивали отсветами ослепительной победы.