Шварцшильд говорил, что это вздор. Несколько лет спустя, явив миру это самое чёрное тело в точных расчётах, он так и не переменил своего мнения. Не может, мол, существовать в природе то, что нарушает структуру пространства и искажает время, напрочь замораживая его в своей сердцевине. Какая-то прореха бытия — на деле же только досадное несовершенство теории.
Радош возражал ему из чистого любопытства. Может, сам и завёл эту тему. Обосновать свои возражения он не мог.
И тут на помощь ему неожиданно пришла та неприятная женщина. Сославшись на Гильберта, она заявила, что математического описания объекта вполне достаточно для признания его реально существующим — даже если в известной физической реальности и в нашем собственном образном представлении места такому объекту нет.
Шварцшильда это нимало не убедило.
Тогда студент-медик и предложил разрешить теоретический — даже, скорее, философский — спор опытным путём.
— Я загипнотизирую вас, и вы посмотрите, что там такое невидимое таится в глубинах космоса, — ухмыльнулся он.
Все посмеялись. Кроме строгой женщины — её лицо оставалось совершенно неподвижным на протяжении всего вечера, это Радош запомнил хорошо.
Он так и не понял, как они на это согласились.
Следующее, что всплыло в его памяти, — это падение во тьму под убаюкивающий голос Хельмута Шульца и мерное тиканье часов.
Такое же, что доносилось с кухни, из-за стены, и пронизывало беспокойный сон Марии Станиславовны колдовскими ритмами вселенского метронома.
***
Они стояли в необозримом зале с блестящим чёрным полом, чьи стены и потолок тонули в непроглядной сумрачной дали.
Их было по-прежнему пятеро: Хельмут говорил что-то о «корреляции сознаний» и «гипнотической телепатии», но Радош даже не пытался вникнуть в этот бред.
Только вот отрицать, что все они были там как наяву, он не мог.
Окружающие формы и цвета менялись по прихоти исследователей: они решили поглядеть на небо, и сумрак над их головами тут же рассеялся, открывая взору стеклянный купол, а за ним — тяжёлые чёрно-красные тучи.
Лаге заметил, что столь необычный облик небосвода должен иметь какое-то объяснение, и стоило ему только о нём подумать, как тучи истаяли призрачной дымкой, обнажив кровавый шар фантастического солнца на фоне непроницаемой космической темноты.
— Смотрите! — воскликнул Хельмут, и все, обратив взор к другой части неба, увидели нечто ещё более невероятное.
Четыре солнца восходили из-за горизонта, расцвечивая темноту фантасмагорическим переплетением разноцветных лучей.
— Мы на планете с пятью солнцами! — по-детски беспечно и звонко рассмеялся гипнотизёр.
Радошу это не понравилось. Всё не понравилось — и он не мог объяснить почему, просто ощущал странную, но непримиримую неприязнь к этому неправдоподобному месту. И к Шульцу, который, вероятно, сам внушил им эти чужеродные видения каким-то дьявольским способом. «Теперь это изучают в университетах, а раньше за такое сжигали на кострах», — подумал он с затаённым раздражением.
— Нет, — со спокойной рассудительностью сказал Шварцшильд, если, конечно, это был действительно он, — свет не может так себя вести. И траектории этих звёзд совершенно неестественны.
— Если только в центре масс не спрятано что-то, что искажает их своим притяжением, — задумчиво изрекла Филатова.
Они спорили о расчётах — вчетвером. Шульц же был занят тем, что мгновенно иллюстрировал любое теоретическое предположение, как по волшебству меняя облик небосвода. Ещё и пальцами пощёлкивал. Цирк какой-то, в самом деле!
Это можно было бы сравнить с чрезвычайно совершенным компьютерным моделированием в виде серии голографических изображений — только вот ни о компьютерах, ни о голографии тогда никто слыхом не слыхивал.
Радош не был религиозен и вообще не задумывался о существовании каких-то высших сил за гранью человеческого разума, но гипнотические преобразования Шульца он не мог назвать иначе как богохульными. Особенно если считать божеством общепринятую Науку.
— Сознание — вот ключ к тайнам Вселенной, — зачарованно улыбался Хельмут, — ему подвластно всё, абсолютно всё, ибо оно есть источник любого знания и любого опыта.
— Это уже солипсизм, — с мягкой усмешкой заметил Шварцшильд.
— Не все виды знания и опыта заслуживают право иметь место в реальности, — неожиданно резко бросила Филатова, смерив гипнотизёра суровым взглядом.
Беззлобная улыбка Шульца теперь стала похожа на застывший оскал.
— Разве есть иная реальность, кроме реальности чувств? Ощущений? Нет, вы не можете отрицать, что видите всё это столь же отчётливо, как и я. И эту прореху, фрау Хельга, или, вернее, достопочтенная Хюгла, вам уже не залатать, ибо вы — все вы, господа счетоводы, — сами помогли мне её распахнуть!
В сердцевине света, в центре переплетающихся лучей была пустота. Она казалась чёрной на фоне сияния разноцветных звёзд — но только казалась. Запредельная пустота за гранью известного бытия — в действительности ей не соответствовал ни один из привычных цветов.
Пустота, чьи бесформенные миазмы вторгаются в мир, насмехаясь над его законами. Пустота всепожирающая и неукротимая, неумолимо расползающаяся рваной дырой на ткани мироздания. Дыхание тьмы — Предвечной Тьмы, восставшей против Единого Бытия, полной ненависти ко всему сущему и желающей обратить всё в неведомое Ничто. Или соткать из него новое Нечто. Или… кто может уразуметь прихоти этого неименуемого ужаса, для обозначения которого в человеческом языке нет подходящих слов?
Пустота надвигалась на них чёрной тенью, протягивая холодные щупальца к их сердцам.
И они бежали — летели в пропасть, в бездну меж звёзд вместе с безжизненной планетой, некогда покоившейся в густом обрамлении чёрно-красных облаков, а теперь навсегда вырванной из-под родного неба.
Они падали, падали отчаянно и безнадёжно, не оборачиваясь назад — ибо позади не было ничего, — и только милосердные объятия сонного океана могли спасти их из разверзнутой пасти невообразимого преследователя.
Их было пятеро, когда они снова встали на твёрдую почву — почву, выраставшую посреди оранжевых волн прямо под ногами.
***
Мария Станиславовна металась в слезах, путаясь в растрёпанном одеяле. Она отчётливо слышала собственные крики, ясно осознавала, что это всего лишь сон, но сбросить его оковы была не в силах.
Она умоляла прекратить, закрыть, уничтожить — но что уничтожить? Да и к кому были обращены её беспомощные причитания? К Радошу? К Хельмуту — или к Ир-Птаку, который, несомненно, и скрывался под личиной зловещего гипнотизёра?
Да, всё-таки это было. Теперь Радош признал это окончательно.
Неспроста через несколько месяцев Лаге Йонстрём бросил учёбу, а стены его комнаты в общежитии оказались сплошь изуродованы невообразимыми формулами и графиками. Формулами, чудовищно похожими на те, что годы спустя опубликует Шварцшильд, сражённый смертельным недугом.
Радош навещал Лаге в университетской клинике — отделение нервных болезней тогда только открылось. Это была их последняя встреча: вскоре Йонстёма перевели в специализированное учреждение — в другой город. А может, отправили на родину — он не стал уточнять.
Если бы не медсестра, назвавшая Йонстрёма по имени, Радош ни за что не признал бы старого товарища в этом жутком подобии человека, скорчившемся на больничной койке. Волосы его, прежде курчавые и чёрные как смоль, спутались и совершенно поседели, юное лицо превратилось в бледную маску с глубокими тенями под глазами, а глаза… Нет, он не мог смотреть, он глянул мельком и тут же отвёл взор, ибо разверзшаяся в некогда ясных очах друга пустота источала чистейшее безумие — под стать тому, что они оба видели в той жуткой прорехе тьмы.