Пока я не рассказывал о возможности осложнения от раствора той больницы, у меня уменьшился псориаз. Но я заметил косые взгляды на меня как со стороны остальных докторов, родственников, так и потом со стороны самой больной.
Да и их логика не без логики: мы оперировали — оказался гной. А при этом мы два дня держали и не оперировали, значит, виноваты. Они в обиде на нас — это было видно по всему их поведению. А нам тогда на кого обижаться?
Но мы смеялись и морочили им голову. Но когда мне стало обидно, что и больная и родственники смогут думать обо мне плохо, я, пожалуй, намекнул что-то лишнее о месте поиска возможных виновных. Ведь я так любил себя в мнении других обо мне.
Когда я поделился с начальником своими мыслями по всем этим поводам, в основном о косых взглядах больной и ее родственников, он сказал о наглости так называемых интеллигентов, хотя это были настоящие интеллигенты, о хамстве не доверяющих ему как врачу, о невозможности нормального общения между больным и врачом, и что все друг другу завидуют, а больные завидуют врачам, потому что они-то сейчас больные, а врачи здоровые, и больные не любят врачей...
У него была своя постоянная идея.
А я посмеивался почему-то над больной, над родственниками ее, над начальником и в конце концов забыл, что рука больной на всю жизнь испорчена, и сгибаться она не будет, и свищи длительные будут. И терзала меня обида, что злятся на меня, когда я этой больной сделал только хорошее.
В результате всех этих философствований, усмешек, передряг и нервотрепки псориаз мой вновь обострился, и в основном на голове. Затылок мой был словно закован в гипс, и мысли не уходили дальше этой преграды.
Мысли были скованы. Мысли были псориатическими. Иногда я пытался сбросить этот ощутимый нимб скудоумия, но все равно оставался в путах этой болезни, ограничивающих живую мысль.
Болезнь послушно шла за моими мыслями... нет, за поступками.
И лишь во время операции я отвлекался и целиком уходил в жизнь. Или мне казалось так, но все равно от этого я еще больше привязывался к хирургии. Она мне стала необходима, она для меня стала воздухом. Я не представлял себя вне хирургии, без ореола романтики, подвижника, гуманиста...
Я сижу в темной комнате, у раскрытого окна, уставившись на нелепые, эфемерные светлячки, нереальными, мистическими светлыми бляшками заляпавшие естественную темь, пытаюсь все восстановить и понять, где, в каком месте я споткнулся, где потерял, что имел, где был не прав, когда виноват.
Да так ли я, действительно, любил хирургию? А не бред ли это души моей, ведь если истинно любишь и делаешь что-либо для истины, а без всякого утилитаризма, не должно же быть ни суетности, ни тщеславия? А так ли было?
Я не занимаюсь тем, что любил. Я занимаюсь теперь тем, над чем посмеивался.
1965 г.
И Я ТОЖЕ
На часах без четверти восемь.
Это уже граничит с опозданием. Тем не менее вставал я медленно и нехотя. Хотелось спать. К тому же ломило левое плечо, и это меня озадачивало и уж никак не стимулировало ускорения темпа. Посетовав на эту боль и позавидовав все еще спавшей дочери, я стал набирать скорость. Движения убыстрялись в геометрической прогрессии.
Почистить зубы, помыться, побриться — это все недолго. Однако брился я уже со страшной скоростью.
Почему ж так нудно болит плечо? Можно подумать, что у меня стенокардия. И до чего же неохота сегодня дежурить. Опять аппендициты сквозь ночь сплошняком.
До чего же неприятно в плече! Нет, поесть все же надо.
— Ты со мной выезжаешь или еще остаешься? Ну так едем быстрей.
До чего же плечо болит!
Бег на работу в том темпе, который только еще не бег. Вся неприятность в том, что спешка-то аритмичная. Набрать бы ходу с утра, и так бы целый день, но в одном темпе.
— Я, пожалуй, сейчас закурю. Если боль усилится, значит, стенокардия.
Первая сигарета за день. Да еще после еды. Да на улице к тому же тепло. Это ли не блаженство! Но... надо спешить.
Боль в плече не усилилась, но появились какие-то неприятные ощущения в середине грудной клетки. Не больно... но и гимнов радости петь неохота.
А может, все-таки стенокардия? К черту. Лучше я выплюну сигарету. Но вообще этого не может быть. Если в тридцать лет грудная жаба, то что же будет в сорок и будет ли пятьдесят?
Кажется, я даже доволен, что у меня болит. Расту в собственных глазах.