Земля застонала. Небо на западе вспыхнуло сплошной пульсирующей зарёй, и грохот встал такой, какого Корнев не слышал за всю войну, — не отдельные разрывы, а сплошной, нутряной, перекатывающийся рёв тысяч орудий, бьющих залпами. Степь дрожала. В балке с вербняка сыпалась роса. Бойцы повысыпали из укрытий, смотрели на запад, на эту встающую огненную зарю, и кто-то крестился, кто-то орал что-то восторженное в общий рёв, и Гриша, прибежавший к балке, орал Корневу в ухо, и Корнев не слышал слов, но видел по лицу: наши! Наши первыми вдарили! Не ждём — сами бьём!
— Контрподготовка! — прокричал Корнев в ответ, наклонившись к самому уху сына. — Мы упредили! Бьём по нему, пока он на исходных стоит, скученный! По его пехоте, по танкам перед броском!
Гриша сиял в зареве, как мальчишка на фейерверке, и Корнев на миг позволил себе тоже — просто порадоваться: что не лежим, не ждём с дрожью, как в сорок первом, а бьём первыми, дерзко, по науке. Что научились. Что выросли.
Но та холодная, знающая часть мозга уже отрезвляла. Контрподготовка спутает немцу карты, нанесёт ему потери, отсрочит и ослабит удар — но не отменит. Немец оправится, перестроится — и через час, через два всё равно пойдёт. И тогда начнётся то, ради чего здесь всё.
Так и вышло.
Немецкая лавина, поколебленная нашим упреждающим ударом, к утру всё же качнулась вперёд. С рассветом пятого июля небо потемнело от немецких самолётов — сотни «юнкерсов» шли волна за волной, и пикировали, и выли сиренами, и обрабатывали наш передний край. А под этим воем, под этими бомбами, поползла на наши рубежи стальная лавина — танки, танки, каких Корнев ещё не видел: тяжёлые, угловатые, с длинными хоботами орудий — «тигры», новые «пантеры», самоходные «фердинанды», — и за ними пехота, и сбоку, и вокруг, на всю ширь степи насколько хватало глаз.
Огненная дуга вспыхнула по всей длине.
И почти сразу — Корнев знал, что почти сразу, — к передовым пунктам потекли первые раненые.
Он стоял у входа в свою балку, в рассветном дыму, под гул и грохот сражения, развернувшегося на всю степь, и смотрел, как с переднего края, спотыкаясь, ползком, на чужих плечах, на наспех собранных носилках несут и несут первых. И та холодная часть мозга, что вела его руки полтора года, уже считала, уже сортировала, уже бралась за работу. А другая, не холодная, успела подумать одно, коротко:
«Началось. Самое страшное лето. Держись, доктор. Теперь — по одному. Против тысяч. Пока хватит сил».
— Тимофей! — крикнул он. — Носилки! Нина — сортировку! Принимаем! Пошла работа!
И работа пошла.
А над степью, над хлебами, над журавлями колодцев вставало багровое от дыма солнце пятого июля сорок третьего года — первого дня Курской битвы, самого большого сражения той войны, в горниле которого ей и суждено было переломиться окончательно и бесповоротно.
Глава 3
Пятое июля
Поток, которого Корнев ждал и которого боялся, обрушился на медсанбат к полудню пятого июля — и не схлынул семь суток.
Он видел большие потоки. Видел ночь хирурга на Богородицком поле, где под навесами лежала тысяча на горстку врачей. Видел ноябрьский натиск на Москву, когда раненых клали в избах и сараях на солому. Видел Ржев, ржевскую мясорубку, перемоловшую дивизию за дивизией. Он думал, что знает, что такое поток.
Он не знал.
То, что началось пятого июля, не было похоже ни на что. Немец бил всей мощью, какую копил полгода, по узкому участку, и наша оборона держала этот удар, и грызня шла за каждый рубеж, за каждую высоту, за каждую балку — и кровь с обеих сторон лилась в масштабах, каких степь не видывала. Раненых несли валом, везли полуторками, повозками, тащили на плащ-палатках, вели под руки, ползли сами. Передовые пункты захлёбывались. Медсанбат в балке принимал то, что не успевали обработать впереди, — и тоже захлёбывался, несмотря на всю подготовку, на всю запасённую кровь, на всех выученных за затишье людей.
И раны были другие.
Корнев впервые в таком количестве увидел то, что несёт большая танковая война: обожжённых. Танкистов, выбравшихся из горящих машин, — обугленных, с сошедшей лоскутами кожей, с обгоревшими лицами и руками, в шоке, в той страшной боли, которая хуже всякой раны. Контуженных взрывной волной от тяжёлых снарядов — глухих, с кровью из ушей, с разорванными лёгкими, не понимающих, где они. Иссечённых осколками так густо, что не сосчитать входных. Раздавленных, вытащенных из-под гусениц. Война механизмов рвала человеческую плоть с механической, нечеловеческой щедростью.