Выбрать главу

— Голову, Степан Игнатьич, тем и беречь, что она на месте, где нужнее, — сказал Корнев. — Не прячась. Иначе грош ей цена. — И, помолчав, мягче: — Да не бойся ты за меня. Я заговорённый. Поисковик. Меня здешняя земля бережёт — я ж ей нужен, имена возвращать.

Гордеев только головой покачал на эту шутку, которая была наполовину не шутка, и потащил к пункту очередного раненого.

Наступление катилось вперёд стремительно — после двух лет, когда каждый шаг на запад давался кровью и неделями, эта стремительность пьянила. Немец, надорвавшийся в курском ударе, не выдерживал, откатывался, цепляясь за рубежи, огрызаясь арьергардами, но откатывался. Освобождали село за селом, высоту за высотой — те самые, за которые год назад под Ржевом клали бы дивизии, а теперь брали с ходу. И в этой стремительности была своя опасность для медицины: наступающие части уходили вперёд так быстро, что эвакуация раненых не поспевала, тылы растягивались, и Корневу приходилось проявлять чудеса изворотливости, чтоб не оставить раненых брошенными в этом стремительном откате фронта на запад.

* * *

Гриша в этом наступлении показал себя — и едва не погиб, и Корнев узнал об этом, когда всё уже было позади, и хорошо, что узнал после, потому что узнай он во время — не работал бы.

Гришино отделение в атаке на одно село напоролось на немецкий пулемёт в каменном амбаре, фланкировавший всю цепь, — и цепь залегла, прижатая, и атака захлёбывалась, и люди гибли, не в силах подняться. И Гриша — двадцатилетний сержант с двумя медалями — сделал то, что делают на войне те, в ком есть это: пополз. Один, по мёртвому пространству, под огнём, с гранатами, к амбару. Дополз. Закинул в амбразуру гранату. Пулемёт смолк. Цепь поднялась, взяла село.

А Гришу зацепило — на отходе, осколком собственной гранаты или немецкой пулей, уже не разобрать, — в плечо, неопасно, но кроваво. Его перевязали свои и притащили в передовой пункт — не к Корневу, тот был на другом участке, к соседнему фельдшеру, — и фельдшер обработал, и отправил в санбат, в тыл. И только вечером, вернувшись, Корнев узнал: Гриша ранен, лёгко, в плече, отправлен в тыл, жив.

Лёгкое ранение. Жив. Корнев, услышав, сел, где стоял, — ноги вдруг отказали. Лёгкое. Жив. А ведь мог — насмерть. Полз на пулемёт, мальчишка. Геройствовал. То самое, от чего Корнев его заклинал: «не лезь поперёд без нужды».

Он нашёл Гришу в санбате на другой день — забинтованного, бледного, но живого и страшно гордого, с уже выписанным представлением к ордену.

— Бать! — Гриша просиял, увидев Корнева. — Видал? К «Красному Знамени» представили! Я тот пулемёт — гранатой, бать! Целую роту бы положил, а я его — гранатой! Цепь поднялась! Село взяли!

Корнев осмотрел рану — фельдшер обработал чисто, заживёт, — и сел рядом, и помолчал, борясь с собой. Хотелось орать. Хотелось схватить за плечи и трясти: дурак, дурак, один на пулемёт, а если б насмерть, что бы я… А с другой стороны — гордость, та самая отцовская гордость, потому что сын совершил то, что совершают настоящие, и спас цепь, и взял село, и заслужил орден.

— Молодец, — сказал Корнев наконец, тихо. И, помолчав: — И дурак. Оба сразу. — Он посмотрел сыну в глаза. — Гриша. Я тобой горжусь, слышишь? По-настоящему. Ты сделал то, на что не каждый решится. Спас своих. За это — честь тебе и орден. — Он стиснул здоровое Гришино плечо. — А теперь слушай отца. Геройство — это когда иначе нельзя. Когда цепь ляжет, если ты не поползёшь. Тогда — ползи, и Бог тебе в помощь. А когда можно иначе, обходом, хитростью, чужими руками — тогда не лезь грудью. Понял разницу? Герой не тот, кто смерти ищет. Герой тот, кто дело делает и при этом ухитряется выжить. Мне нужен живой герой, Гриша. Не мёртвый. Живых героев — на «после войны». Понял?

— Понял, бать, — сказал Гриша, притихнув. И, помолчав, тише: — Я ж не смерти искал. Я цепь поднять хотел. Ребята ложились. Я не мог смотреть. — Он опустил глаза. — Ты ж сам такой. Сам в пекло лезешь, чтоб людей вытащить. В кого ж мне ещё.

И Корнев замолчал, потому что крыть было нечем. Мальчишка был прав. Он лез в пекло, потому что вырос рядом с тем, кто лезет в пекло. Яблоко от яблони. Сам же вырастил.

— В меня, значит, — сказал Корнев наконец, и усмехнулся, и обнял сына — осторожно, чтоб не задеть рану. — Ну, в меня так в меня. Только живой в меня, слышишь? Живой. Это приказ отца. Заживёт плечо — вернёшься в строй, и снова в пекло полезешь, я знаю, не удержу. Но — с головой. С хитростью. Выживая. Обещай.

— Обещаю, бать, — сказал Гриша.

И Корнев, уходя из санбата, думал коротко, без длинных слов: уберёг. В этот раз — уберёг. Лёгкое ранение, орден, жив. А мог — в список. И когда-нибудь, может, и попадёт в список — война длинная, до Берлина далеко. Но не в этот раз. В этот раз — жив. И за это «в этот раз» — спасибо войне, судьбе, кому угодно. По одному ведь и бережём. И своих — тоже по одному.