Топливное хранилище. Четыре цилиндра по пять тысяч тонн мазута, серебристые днём и невидимые ночью, стоявшие в ряд у северной стенки бассейна и снабжавшие все корабли южного побережья, от эсминцев до линкоров. Двадцать тысяч тонн мазута — две недели автономного плавания для Home Fleet, если считать по расходу линейного корабля, или месяц для крейсерской эскадры, или три месяца для флотилии эсминцев. Коллинз об этих цифрах не думал; они существовали в его сознании так, как существует адрес собственного дома — не вспоминаешь, пока не спросят.
В полночь по радиоприёмнику, стоявшему на подоконнике, передали Биг-Бен — двенадцать ударов, потом гимн, потом голос диктора, поздравлявшего с наступлением нового, тысяча девятьсот сорок третьего года. Коллинз слушал стоя, с кружкой чая в руке, один в дежурном помещении, и когда диктор закончил и заиграли «Auld Lang Syne», он не стал подпевать, потому что подпевать одному в пустой комнате было нелепо. Допил чай. Сел за стол. Раскрыл журнал дежурного: последняя запись — 23:40, его рука, «Обстановка нормальная. Движение в акватории: ноль. Погода: ветер SW 2 балла, видимость 4 мили, облачность 8/10.»
Он записал: «00:00. Наступление нового года. Обстановка без изменений.»
Закрыл журнал. Посмотрел на фотографию, стоявшую на столе в маленькой рамке: Маргарет и Томми, три года, на пляже в Борнмуте, лето сорок первого, последний отпуск. Маргарет улыбается, Томми держит ведёрко. Они сейчас в Бате, у родителей Маргарет, куда уехали после того, как двенадцатого декабря по Лондону ударили ракетами. Не из Лондона — из Портсмута: Маргарет решила, что если бьют по Лондону, то по Портсмуту ударят следующими, потому что Портсмут — военно-морская база, и враг, который бьёт по столице, ударит по базе, это логика, с которой Коллинз не мог спорить, потому что Маргарет была права, хотя ни он, ни она не знали, насколько.
За стенами базы город праздновал тихо. Не так, как до войны, когда на набережной зажигали фейерверки и в пабах играла музыка до утра. Затемнение, патрули, комендантский час в два ночи. Но из-за стены доносилась далёкая музыка, и кто-то, вопреки запрету, пустил зелёную ракету, и она повисла над крышами Олд-Портсмута, и медленно погасла, и Коллинз подумал, что человек, запустивший ракету, вероятно, пьян, и вероятно, счастлив, и вероятно, не служит в Королевском флоте, потому что тот, кто служит в Королевском флоте на третьем году войны, ракет не запускает, а смотрит на них из окна дежурного помещения и думает о том, что жена и сын в Бате, и что в Бате нет ни ракет, ни подводных лодок, ни дежурств в новогоднюю ночь.
В час ночи Коллинз налил себе вторую кружку чая. Чайник стоял на электрической плитке в углу помещения, и плитка была включена всю ночь, и чайник был горячий, и чай был крепкий, тёмный, с молоком, как положено, и Коллинз пил его стоя, у окна, глядя на гавань, на тёмную воду, на силуэт «Шеффилда» у причала, и всё было тихо, и ничего не двигалось, и Коллинз стоял и пил чай, и в этом стоянии с кружкой у окна посреди ночи было то, что составляет девять десятых любой войны: ожидание, в котором ничего не происходит, и которое стоит столько же нервов, сколько бой, только расходуются они медленнее.
В один час семнадцать минут ноль секунд над дальним берегом гавани появился свет.
Коллинз увидел его не сразу — точнее, увидел, но не понял. Свет был белый, резкий, ненатуральный, похожий на вспышку магния, которую Коллинз видел однажды в кинохронике, когда фотограф снимал спуск корабля и магний вспыхнул белым на фоне серого дня. Только эта вспышка была не на фоне дня, а на фоне ночи, и не маленькая, а большая, и стояла она не неподвижно, а расширялась, и расширялась быстро, и из белой становилась оранжевой, и Коллинз, державший кружку в правой руке, рот которого был открыт для глотка чая, не успел глотнуть.