Выбрать главу

— Франц, — сказал Бек. — Одно уточнение. Слово «высадка» не должно прозвучать нигде — ни в штабе, ни в войсках, ни в радиообмене — до момента взлёта транспортных «юнкерсов». Штудент получает приказ за шесть часов. Командир семнадцатой пехотной — за четыре. Экипажи десантных барж — за три. До этого момента всё, что происходит, — «усиление Атлантического вала» и «ракетные испытания». Если англичане узнают за сутки — операция отменяется.

— Понял. Шифровку Штуденту — сегодня в двадцать ноль-ноль?

— Сегодня в двадцать ноль-ноль. Начало отсчёта.

Гальдер собрал снимки, папку, блокнот. Застегнул портфель. Встал.

— Ещё одно, — сказал Бек, и Гальдер остановился на полушаге, потому что «ещё одно» Бека всегда было не добавлением, а тем, ради чего весь разговор.

— Восточный фронт. Четыре дивизии, снятые для операции. Какие?

— Семнадцатая пехотная — из резерва во Франции, на восточном фронте не стояла. Триста второй полк — из гарнизона Бретани. Седьмая парашютная — из казарм в Нормандии. Ни одна дивизия не снята с восточного фронта.

— Резерв во Франции был один.

— Был один. Теперь — ноль. Если русские ударят зимой по Никополю, у Клейста не будет подкрепления. Никополь мы, вероятно, потеряем.

— Я знаю, — сказал Бек.

Знал. Считал это в октябре, когда принимал решение. Никополь — марганец. Без марганца — танковая промышленность через полгода. Но без мира на западе — танковая промышленность через год всё равно, потому что бомбардировочное командование Харриса бьёт по Руру каждую ночь, и каждая ночь — минус завод, минус мост, минус электростанция. Никополь или Англия. Он выбрал Англию.

— Вот что ещё, Франц. Когда начнётся — и если начнётся успешно — мне нужен канал к Черчиллю. Не дипломатический, не через нейтралов. Прямой. Радио. Открытая частота. Я хочу говорить с ним лично, голосом, через эфир, так, чтобы слышал весь мир. Не раньше, чем парашютисты будут на земле. Не позже, чем морской десант дойдёт до берега.

Гальдер посмотрел на него. Впервые за весь разговор — не как начальник генерального штаба на рейхсканцлера, а как один человек на другого.

— Что вы ему скажете?

— Предложу мир, — сказал Бек. — Публично. На частоте, которую услышат все: Москва, Вашингтон, Стокгольм, Анкара. Прекращение огня в обмен на переговоры. Вывод войск с английской территории в обмен на начало мирной конференции. Он не сможет отказать публично — парламент не позволит. А если примет — мы получим то, ради чего всё это делается: стол.

Гальдер молчал. Потом кивнул — не согласие, а признание того, что план, который он считал военным, оказался политическим, и политическая часть была не хуже военной, и в этом сочетании расчёта с расчётом было то, что отличало Бека от человека, портрет которого когда-то висел на этой стене.

— Понял, герр рейхсканцлер.

— Идите, Франц. У нас четыре дня.

Гальдер вышел. Дверь закрылась. Шаги в коридоре — ровные, быстрые, те же, с которыми он вошёл.

Бек остался один.

Подошёл к карте. Две стрелки. Кале — Дувр. Булонь — Фолкстон. Тридцать четыре километра и двадцать миль. Четыре дня до начала. Тирпиц выходит сегодня. Home Fleet уйдёт завтра. Послезавтра — аэродромы. На четвёртый день — парашюты в ночном небе над Кентом.

Он стоял перед картой и думал не о десанте. О том, что скажет Черчиллю.

Слова были готовы давно — Бек формулировал их в октябре, перерабатывал в ноябре, шлифовал в декабре, и сейчас они лежали в верхнем ящике стола, на двух листах, напечатанных на машинке, без подписи, без грифа, без даты: дату он впишет от руки, когда придёт время. Обращение к Черчиллю и одновременно к миру. Не ультиматум — предложение. Не угроза — выбор. С той выверенностью формулировок, которую Бек оттачивал пятнадцать черновиков, и каждый черновик был стёрт карандашным ластиком, потому что карандаш можно стереть, а чернила нет.

Он открыл ящик. Достал листы. Перечитал. Не нашёл ни одного слова, которое хотел бы изменить. Положил обратно. Закрыл ящик. Запер на ключ. Ключ — в карман кителя, к тому ключу, которым четырнадцать месяцев назад запер в этом же ящике конверт Черчилля, и теперь оба ключа лежали рядом, и в этом соседстве было то, что Бек чувствовал, но не называл.

Он сел за стол. Перед ним — остывший кофе, четвёртая чашка. Часы на стене показывали восемь тридцать. За окном — берлинское январское утро, серое, с мелким снегом, с людьми на Вильгельмштрассе, которые шли на работу и не знали, что через четыре дня мир, в котором они идут, изменится — в какую сторону, не знал и Бек, потому что план был планом, а война — войной, и между одним и другим лежало тридцать четыре километра воды и восемьсот семьдесят семь лет.