Бек делал что-то в январе сорок третьего. Один. Без американских заводов. Без трёх лет.
Или не делал. Может быть, это был удар по флоту как таковому: убрать противника с Ла-Манша, обезопасить атлантические конвои, дать подводным лодкам Дёница спокойно работать. Логично, дёшево, никакого десанта. Волков знал, что эта мысль удобная. Именно поэтому она его не устраивала. Удобные мысли в этом кабинете, как правило, были неверными.
Он стоял у карты и думал о Беке. Не о Гитлере — Гитлер был понятен: блестящий тактик и катастрофический стратег, человек, который принимал верные решения в первые два года и неверные в следующие три, потому что успех его убедил, что он умнее генералов, а он не был умнее генералов. Бек другой. Бек прусский офицер до мозга костей, он думает категориями Мольтке, он не принимает решение пока не просчитал три варианта отхода, он слушает Гальдера. В декабре сорок первого, когда заговорщики ещё колебались, именно Бек поставил точку: хватит ждать подходящего момента, подходящий момент — это и есть этот момент. Человек, который умеет ставить точки.
Три горящих порта — это точка. Или запятая.
Сталин остался у карты.
Он смотрел на береговую линию и думал о том, что в этой комнате сейчас — единственный человек на земле, который знает, как выглядит высадка с другой стороны Ла-Манша. Не как её планируют — как она выглядит в учебниках истории, задним числом, когда уже известно что получилось. Шесть тысяч судов, первый день, пять пляжей, Омаха и Голд и Джюно. Он видел хронику — чёрно-белую, зернистую, снятую с берега под огнём. Десантные баржи открывали рампы и люди падали в воду, и часть из них тонула, не добравшись до берега, и часть добиралась и падала уже на песке, и часть добиралась и шла вперёд.
У Бека не было пяти тысяч судов. У Бека было что-то другое — то, чего не было у союзников в июне сорок четвёртого: оружие, которое нельзя перехватить, которое бьёт точно в топливный резервуар с расстояния триста километров, и ни одна зенитная батарея не успевает даже развернуть стволы.
Это меняло арифметику. Не отменяло её — менялo. Флот без топлива это не флот, это железо у стенки. И если в ближайшие несколько дней Home Fleet уйдёт на перехват Тирпица — а он уйдёт, потому что Тирпиц это Тирпиц, и адмиралтейство не может позволить себе его игнорировать, — то южное побережье Англии останется без флота и без топлива одновременно.
Двадцать миль от Кале до Дувра. В сорок первом Гитлер смотрел на эти двадцать миль и не решился. Бек смотрел на них иначе.
Он нажал кнопку звонка.
Поскрёбышев появился через сорок секунд — не спал.
— Берию. Василевского. Через час. И разведку: тяжёлые корабли германского флота. Где стоят. Альта-фьорд — что за последние трое суток.
Поскрёбышев записал и вышел.
Волков вернулся к карте. Три точки на берегу. Топливо, доки, причалы. Флот без базы — это условие. Условие чего-то, что ещё не случилось, но уже началось. Такие вещи начинаются раньше, чем видно.
Он взял листок и написал одну цифру: 4. Подумал. Дописал рядом: 5. Посмотрел на написанное, убрал в нижний ящик и пошёл открывать дверь — Берия уже стоял в коридоре, Волков слышал его шаги: быстрые, мягкие.
Снег за стеклом лёг плотнее, ветер стих. Где-то там, за тысячами километров, в оранжевом свете горящего мазута стоял кто-то у разбитого окна и смотрел на воду, и не знал, что в Москве человек, который понял зачем это было сделано, убрал листок с двумя цифрами в ящик стола и пошёл открывать дверь.
Глава 8
Сын
Яков приехал без предупреждения — второго января, в десять утра.
Охрана доложила: капитан Джугашвили у ворот, просит разрешения войти. Сталин читал доклад Василевского по Волховскому направлению, и первые несколько секунд слова «капитан Джугашвили» не складывались в смысл: привык, что в докладах фамилии звучат иначе. Потом сложились.
— Пропустите.
Он отложил Василевского и взял чистый лист, как будто собирался что-то написать, хотя писать было нечего. Просто нужно было чем-то занять руки до того, как откроется дверь.
Яков вошёл, снимая шапку ещё в дверях. Шинель армейская, с капитанскими петлицами, ботинки в снегу — не чистил, торопился. Постройнел за три года, лицо осунулось, но глаза были те же: тёмные, с отцовской тяжестью, которую Волков всякий раз видел в зеркале с некоторым удивлением — не своё, а сталинское, и за семь лет так и не стало совсем своим.
— Здравствуй, — сказал Яков.
— Здравствуй. Садись.
Яков сел — не в то кресло, которое стояло напротив стола для официальных гостей, а на стул у окна, боком, положив шапку на колено. Волков отметил это: не напротив, не лицом к лицу, а сбоку. Значит, пришёл не просить — разговаривать. Или думает, что разница есть.