— Идёмте, — сказал он.
Они вышли. Лопатин на ходу застёгивал шинель, поправлял ремень. Дверь землянки закрылась — глухо, без хлопка.
Сёмин сел обратно на нары. Подумал: ему двадцать лет, может двадцать один. Тимохин ему ровесник примерно, но Тимохин в строю с июня сорок первого, и у Тимохина четыре месяца под Смоленском и год на Западном, и Тимохин не задаёт вопрос «кто старший по званию» — он смотрит, кто отвечает.
Ширяев ещё не научился смотреть. Ширяев пока что слушает.
— Молодой, — сказал Тимохин, не поднимая головы от письма.
— Молодой.
— Краснов был такой?
— Не помню. Думаю — нет. Краснов через всё прошёл.
— А этот через что прошёл?
— Через училище.
Тимохин кивнул. Записал в письмо ещё одну строчку. Сёмин думал: Ширяева жалеть пока не надо. Сначала пусть пройдёт неделю — какой выйдет из недели, такой и будет.
Посылка из Тамбова пришла четырнадцатого, к обеду. Небольшая, фанерный ящик, перевязанный шпагатом, с надписью карандашом: «Семину А. Н., полевая почта 24837». Шпагат Сёмин развязал, фанеру отделил.
В ящике лежали сухари — целая полудюжина, аккуратных, ровно нарезанных. Две пары шерстяных носков, серые, с белой каймой по щиколотке — мать вязала такие с детства, узор был тот же, что в тридцать восьмом. Кусочек чёрного мыла, завёрнутый в газету. И сложенная вчетверо бумага.
Сёмин развернул бумагу.
Это была справка из Тамбовского городского военкомата. Машинописная, на пол-листа. Печать стояла свежая — оттиск чёткий, фиолетовая.
«Семиной Анне Ивановне. Настоящим уведомляется, что сын ваш, Семин Алексей Николаевич, тысяча девятьсот восемнадцатого года рождения, числящийся в списках бесследно пропавших с июля тысяча девятьсот сорок первого года, более в указанных списках не значится. Проведённой проверкой установлено, что упомянутый Семин А. Н. находился в плену противника, был обменян через посредничество Международного Красного Креста в феврале тысяча девятьсот сорок второго года, прошёл государственную проверку по существующему порядку и состоит на действительной военной службе с шестнадцатого февраля тысяча девятьсот сорок второго года. Просьба считать вашего сына не пропавшим без вести, а проверенным и состоящим на службе. Военком гор. Тамбова, подп.»
Дата на справке — двадцатое мая сорок второго.
Сёмин посмотрел на дату. Перечитал.
Семь месяцев справка где-то шла — военкомат, почтовый мешок, чей-то стол. Мать получила её, видимо, в декабре. И вместо ответа письмом положила в ящик, добавила сухари, носки, мыло — и отправила обратно.
Не написала ни строки.
Это было материнское письмо.
Сёмин сложил справку, убрал в нагрудный карман гимнастёрки, во внутренний — туда, где лежала справка о фильтрации, которую ему выдали в Вологде в феврале сорок второго. Теперь там было две справки: одна — о нём ему, другая — о нём матери.
Носки померил. Подошли. Положил под подушку — переоденется вечером, когда вернётся с охранения.
В охранение их с Касатоновым отправили в восемь вечера. Полная луна, минус двадцать шесть, ветер с северо-запада слабый, но колючий. Ниша в снежной траншее, в ста сорока метрах от первой проволоки. Двое — два часа на смену. Касатонов с карабином, Сёмин с СКС. У Касатонова, кроме того, бинокль на ремне.
Касатонов сел в нишу первым, прижался спиной к снежной стене, поднял бинокль. Сёмин стоял рядом, наблюдал по своему сектору — направо. Левее наблюдал Касатонов. Прямо — никто, потому что прямо они не видели: между ними и немецкой проволокой был холм, и за холмом немецкие посты, и немецкая луна, и немецкие звёзды — те же, что и здесь, но через холм.
— Лопатин как тебе, — сказал Касатонов тихо. Не поворачивая головы.
— Лопатин — Лопатин.
— Рука?
— Сгибается до восьми пальцев. Большой пока плохо.
— Карабин держит?
— Держит.
— Тогда нормально.
Касатонов опустил бинокль. Помолчал. Потом снова поднял.
Сёмин думал. Не о Ширяеве, который пришёл вчера и завтра будет проводить смотр взвода (Ширяев так и сказал — смотр; Лопатин потом тихо сказал Сёмину: «смотр устроит. Ну пусть»). Не о матери, которая прислала справку и не написала. Думал о Прохорове.
Прохоров написал ему в июне сорок второго одно письмо, и это было последнее. Письмо лежало в полевой сумке Сёмина, во внутреннем отделении, между двумя картонками. Слова в нём были обычные: дома всё хорошо, отец починил крыльцо, мать ждёт, Полотняный Завод стоит как стоял, только церковь без креста — крест сорвало в декабре сорок первого, и его никто пока не восстановил. В конце письма Прохоров приписал: «Если что — пиши. Адрес помнишь: Полотняный Завод, дом семнадцать.»