В пять часов двенадцать минут три Ил-2 из триста пятьдесят шестого штурмового авиаполка вышли на колонну южнее Весёлых Тернов. Колонна шла по просёлку в одну нитку, без зенитного прикрытия, без интервалов — так ходят те, кто уверен, что за ними уже не придут. Штурмовики отработали в два захода: первый — эрэсами по голове и хвосту, чтобы запереть дорогу, второй — пушками и бомбами по середине. Через двадцать минут подошла вторая тройка.
Утром второго мая Дроздов проснулся в семь, попил чая, надел шинель и вышел на улицу. Город не горел. На горизонте на западе поднимался тонкий чёрный дым, едва различимый на бледном утреннем небе. Над посёлком Марганец, на той стороне рукава, висел другой дымок — от чего-то догорающего в подвалах, может быть, от последних остатков рудничного оборудования.
На столе в комендатуре лежала утренняя сводка. Дроздов прочёл: штурмовики накрыли тыловую колонну южнее Весёлых Тернов в два захода. Головные и замыкающие машины сожжены в первом заходе — дорога заперта. Остальное добили во втором. Из пятидесяти машин уничтожено до тридцати. Остатки бросили технику и рассеялись по балкам. Потерь у штурмовиков — ноль: зенитного прикрытия у колонны не было. Чёрный дым на горизонте был оттуда.
Дроздов сложил сводку. Тридцать машин. Двести, может быть триста немцев, которые больше не дойдут до Кривого Рога. Не окопаются, не выставят пулемёты, не убьют никого из его людей через два месяца на новом рубеже. Это была та арифметика войны, в которой каждая сожжённая машина на чужом марше — это чья-то сохранённая жизнь на своём.
Дроздов прошёл к набережной. Сел на бетонную тумбу у разрушенного моста. Смотрел через воду рукава, на ту сторону. Под ногами — щепки, обрывки кабеля, гильзы. Слева, в полусотне метров — два бойца разведвзвода: лежат в шинелях на земле, спят, оба новые, обоих он знал по фамилии. Справа — никого. Где-то в городе хлопнула дверь. Где-то прокричал петух — тот первый петух, которого Дроздов услышал в этом городе, и который означал, что война отсюда отступила, может быть, ненадолго.
К нему подошёл Лопухин — без шинели, в гимнастёрке, тонкий, постаревший за два месяца на пять лет.
— Товарищ старший лейтенант.
— Лопухин.
— Город наш.
— Город наш.
— Полтора миллиона тонн руды в год, — сказал Лопухин. — Раньше. Сейчас — ноль.
— Сейчас ноль.
— Жалко.
— Жалко.
Помолчали. На том берегу, у развалин одной из шахт, кружилась пара ворон — спустилась, поднялась, спустилась снова. Хабибулин подошёл сзади, поставил на бетонную тумбу рядом с Дроздовым жестяную кружку с чаем.
— Товарищ старший лейтенант. Чай.
— Спасибо, Хабибулин.
Дроздов взял кружку, обнял её обеими руками. От кружки шло тепло — то самое, утреннее, домашнее тепло, какое бывает только от первого чая, выпитого на улице после долгой ночи. Он сделал глоток. Чай был настоящий, грузинский, высший сорт, из апрельского довольствия. На том берегу всходило солнце, серо-розовое, ровное. На западе — там, где штурмовики два часа назад накрыли колонну, — над горизонтом стояла тонкая грязная полоса, едва отличимая от утренней дымки.
Восемьдесят километров до Кривого Рога. Полтора месяца, может быть два, на подготовку. Двести пятьдесят тысяч человек у Кирпоноса в шестой гвардейской. У него в батальоне — сто пятьдесят шесть.
Дроздов допил чай. Поставил кружку на бетонную тумбу. Встал.
— Лопухин.
— Слушаю.
— Готовим город к работе. Развернуть комендатуру, обозначить улицы, найти оставшихся гражданских и записать. Хорошева — на западную окраину, наблюдение в сторону Кривого Рога. Завтра — доклад в штаб полка по форме номер семь.
— Есть.
— Я в школу. К Хабибулину. Спать четыре часа.
— Понял.
Дроздов пошёл по улице обратно. Сапоги стучали по разбитой плитке. На углу улицы, у разрушенного дома, стоял мальчик лет десяти — тот самый, чью мать угнали в Германию в феврале. Он смотрел на Дроздова молча, не отворачиваясь и не подходя. Дроздов кивнул ему. Мальчик кивнул в ответ.
В семь часов утра второго мая тысяча девятьсот сорок третьего года Никополь был советским городом. Тонкий дымок над рудниками шёл с того берега, ветер с юго-востока нёс его на запад, и в этом дыме растворялись восемь месяцев немецкой работы по эвакуации, и шестьдесят восемь процентов рейховского марганца, и восемь-четырнадцать месяцев форы для танковой промышленности противника, которые сейчас становились форой нашей.