Азаровка, 21.9.1996
Дорогой Владимир Вениаминович,
как я рада Вашему письму — еще и по-новому красивому! (шрифт, композиция листа). Поздравляю Вас и Ольгу и мальчиков с сегодняшним Праздником! Ахматова опять приходит мне на память, в связи с Софией: «Буду черные грядки холить» — помните? там идет речь о полевых цветах, а потом о своих выращенных:
А мои — для святой Софии… —и дальше об Успении:
Принесу покаянную душу
И цветы из русской земли.
Известный, но не объясненный факт: почему на Руси очень рано Успение связалось с Софией (в посвящениях храмов). В Ахматовой удивительно жива церковная мысль (в ранней, мне кажется; дальше не так) — и об этой Софии Успения, и о сердце Адама в стихах, которые мы прежде обсуждали (по-моему, Ваше чтение — единственно возможное: «отчизны моей»!). И не только в таком богословствовании, но в том, что она называет грядки «черными», а грудь — «снега белей». Эпитеты тихого исступления. С ними я сравнила бы пушкинские:
В синем море волны плещут
В синем небе звезды блещут…
От этих двух «синих» можно сойти с ума. Синий — и все!
Да, Вы очень ясно назвали различие «благочестивого» брака и божественного (наверное, что-то похожее имел в виду Элиот, различая devotional и religious poetry: devotional, продолжая Ваш образ, это со своей поэзией, хорошей, доброй и т.п., перед Богом, прежде «взяв дело в свои руки»). Возвышенное и благочестивое взамен божественного принимается, видимо, как minimo male [22] (как любят говорить итальянцы) в педагогических целях, чтобы не вышло полного безобразия. Но все-таки: 5 или 36 в качестве ответа на вопрос «сколько будет дважды два?» — одно и то же. […]
Пока я пишу Вам, вокруг скачут шесть котят (Ксюшины), еще два у тети Нины. Если Вы не передумали взять котенка, как Ольга говорила, выбор богатый.
Приехав сюда, я проболела неделю — простудой и депрессией. В какое позорное ничтожество я время от времени впадаю — если бы Вы знали. Вы не говорили бы тогда о «стоянии». Ваша бодрость и неимоверные труды — я даже не завидую этому, это потустороннее. Я описала это так отцу Димитрию, это уныние: «Ничего хорошего не помню». Он усмехнулся и сказал: «Это неплохо». Что значит это «неплохо», не понимаю. По-моему, хуже не бывает. Праздность.
Теперь разведривает. Приехала в гости Мари-Ноэль [23], я водила ее по здешнему раздолью, которого Вам еще не показала.
Мне хотелось написать Вам о Хайдеггере, и вроде бы было что, но после этой отключки как-то забыла. Да, я еще в первых прочитанных мной в самиздате листках почувствовала тот луч, о котором Вы пишите, — и что этот его луч уже вошел в нынешнее состояние мира — и вне его, до него быть уже нельзя. Можно подумать, что позднейшее увлечение дзеном и всем в таком роде, восточным и не вместимым в активизм и рационализм, пошло дальше, «другая мысль» нашла свою историческую родину. Но, вероятно, это не так?
Вы знаете, а мне нравятся нелюбимые Вами слова: решить, решение. По-славянски это значит: «освободить», «освобождение», «Cтрасти решительные» [24]. А представить себя в золотые времена, когда родители выбирают супруга, — ох, нет! Вероятно, это было более здраво, но я рада утрате такого здравия!
Спасибо Вам за Хайдеггера. Такой строгий и нежный перевод, удивительно.
Я писала бы и писала Вам дальше — мне всегда хочется это делать. Есть обычный испуг, что все хорошее «здесь» не задерживается. И слава Богу, что это не закон и что мне столько дано общаться с Вами и с Ольгой и со всем Вашим домом. Дай Вам Бог всего доброго!
Ваша
О.
Москва, 25.9.1996
Дорогая Ольга Александровна,
отвечаю на Ваше письмо, которое принесла вчера в университет француженка Мария, сразу, потому что мне кажется, у нас одинаковое настроение и по одинаковой причине. От беззащитной щедрости Вашего письма я почти плачу. Напоминая Ахматову, Вы вводите меня в неведомый для меня мир поэзии, как в свежий деревенский дом в детстве. «Буду черные грядки холить», я этого не понимаю иначе как сказанное Ахматовой о своем черном, как облике, как сне, как грозном напряжении, которое она не хочет уступить, хранит, как грядку в своем огороде. Она настаивает на своем праве быть черной, выхаживать в себе невидимое, ни для кого кроме как для тайной Софии. В черном она себя хоронит, как в земле, и верит, что через смерть невидимое вернет все и больше, с избытком. «Цветы из Русской земли» — в 1916 году это значит не из немецкой, т.е. с ревностью о правде всего мира, не частной; говорит Русской как именно не только русской, не русской, а всей Земли. Она, поэт, вынашивает через смерть Софию, этим Ахматова спасает, через гарантию самой собой, своей посвященностью и искренностью, тогдашние неосторожные речи о «народе-богоносце». Почему при всем том она несет «покаянную душу», когда речь идет о посвящении себя и служении, понять невозможно иначе как в том смысле, что душа всякая покаянна уже теперь и значит всегда. Я слышу это уже через современную ситуацию, считая ее опять же всегдашней в России, где жить и не влипнуть в грязь невозможно. Черные грядки и ее женское черное, обеспечивающее снежную белизна Адама, хранимую, чем Ахматова может гордиться, чернотой ее грядки. Тихое исступление, которое Вы здесь слышите, идет от откровения мужского-женского, которые должны оставаться отчаянно непримиримы, чтобы был мир («полюса»). У Гёте в Farbenlehre [25] синева неба (и воды), настаивает Гёте, создается только примесью черного к белому как свету, так что пушкинская синева («В синем море волны плещут В синем небе звезды блещут») должна тогда быть одновременным присутствием черного и белого.