Книга вспыхивает короной пламени и прогорает. От нее остается лишь горстка пепла; страницы, серые и готовые рассыпаться в порошок, тонкие, как грибные перепонки. Теплятся угли. Кожаный переплет сгорел: от него остались лишь лоскуты с обугленными краями. Дым рассеивается.
— Люциан, — снова произносит Эмметт Фармер. Пытаясь подняться на ноги, он хватается за край стола для опоры и промахивается. Судорожно моргает. — Прошу, Люциан…
Его глаза закатываются, и на мгновение я вижу лишь белки и пустой взгляд. Потом он падает вперед, ударяясь челюстью об пол. В его горле что-то булькает; жидкость выливается на пол изо рта. Он дышит: значит, живой.
Воцаряется тишина.
Что мне делать? Фармер не шевелится, и мысль о том, чтобы прикоснуться к нему, уже не кажется такой ужасной. Я мог бы проверить его пульс, но я вижу, что грудь его вздымается и опускается. Я мог бы перевернуть его, чтобы он не захлебнулся собственной рвотой, но он и так лежит лицом вниз, а спазмы прекратились. Я опускаюсь рядом с ним на одно колено и осторожно протягиваю руку. Что делать дальше, я не знаю. Пожалуй, надо выяснить, в сознании он или нет. Но стоит мне коснуться его одежды костяшками пальцев, и меня начинает лихорадить. Я отдергиваюсь.
Нужно прийти в себя, пока кто-то не обнаружил нас.
Шатаясь, я поднимаюсь на ноги и выливаю в бокал последние капли бренди. Ударяясь о край стакана, графин дребезжит, как стучащие зубы. Я пью до дна и проливаю бренди на воротник. Капли стекают по шее и смешиваются с холодным потом на груди. Красные цветы на обоях взирают на меня разинутыми ртами; кажется, что они разевают свои пасти все шире и шире за завесой дыма из очага. Представляю, как стал бы насмехаться надо мной отец, увидев, как я дрожу. Нужно прийти в себя.
Чтобы успокоиться, я часто прибегаю к такому трюку: представляю, что надо мной нависает серая стена, громадная, безликая и абсолютно плоская. Она полностью заслоняет обзор. Я закрываю глаза и встаю перед ней, представляю, как она поднимается выше и окружает меня со всех сторон. Наконец я оказываюсь внутри серого пузыря размером с бесконечность. Я один. Ничто не может причинить мне вред. Ничто не пробьется сквозь стену.
Открываю глаза. Лихорадочная дрожь прошла. Комната больше не расплывается перед глазами. Меня окружают роскошь и тишина, бархат, кожа и черное дерево. Старинные напольные часы, фарфоровые собачки на каминной полке, витрина с диковинками. Кабинет джентльмена, как с картинки в журнале. Только тело на полу у камина здесь явно лишнее.
Подхожу к потемневшей картине, на которой изображен незнакомый горный пейзаж, и смотрю на свое отражение в стекле. Я выгляжу ужасно, но по крайней мере могу взглянуть себе в глаза. Откидываю прядь мокрых волос со лба, поправляю галстук и подтягиваю узел так высоко, что влажного пятна на воротнике почти не видно. От меня пахнет бренди, но это дело обычное.
Наконец я звоню в колокольчик, сажусь в кожаное кресло у камина и кладу ногу на ногу. Я спокоен. Я контролирую ситуацию. Когда войдет Бетти и спросит, что мне нужно, мой голос не дрогнет. Велю ей принести еще бренди и вежливо попрошу убрать переплетчика с коврика и выставить вон в приличествующей манере. Что значит «приличествующая манера», мне неизвестно; если Бетти поинтересуется, я пожму плечами и велю ей спросить у кого-нибудь другого.
Стараюсь не смотреть на Фармера, и взгляд падает на овальный стол, который отец использует как письменный. На столе разложены книги, что принес давеча Фармер. Видно, что я их листал и что-то искал. Не знаю, разозлит ли это отца. Вот что хуже всего: невозможно угадать, что его разгневает. Но если он разозлится…
Делаю вдох. Представляю, как меня окружает серая стена. Гладкая. Ровная.
Дверь открывается. Я даже не вздрагиваю; я надежно укрыт стеной. Откашлявшись, обращаюсь к вошедшему:
— Уберите этот бедлам, да поскорее.
Я не слышу ответа. Лишь шаг. Не женский шаг.
Серая стена рушится, и я оказываюсь в мире острых углов, где все вызывает дурноту. Оборачиваюсь и с трудом поднимаюсь с кресла. Кружится голова; чтобы сосредоточиться, я больно прикусываю язык. Жалкое, должно быть, зрелище.