– Сегодня горячей воды не будет, – объявляет кто-то, и недовольные возгласы сливаются в дребезжание кафеля и воды.
Четыре белых стены, уже теряющих прежний цвет от набега зеленой плесени, разделяют первых счастливчиков, часто дышащих, вскрикивающих то и дело от ледяного душа. Но я рада отсутствию тепла в трубах: очередь идет быстрее.
Время от времени занимают и пятый, резервный кран, торчащий из стены на высоте приседа. Если пропустить ржавую воду и принять согнутое, почти акробатическое положение, можно даже изловчиться и помыть голову. В начале кран задумывался для стирки белья, но когда последний раз я видела человека с тазом? Зато белый полукруг из соли под воротом стал уже символом принадлежности, нежели грязным дефектом.
На танцах будет много народу. Там будут почти все. Поэтому, несмотря на безразличие, которое я выкрикиваю в каждый угол, я надеваю любимый, единственный сарафан. Я люблю его цвет спокойной бирюзы, выцветший в еще более спокойную краску. Я люблю его длину чуть выше колена. Но еще больше я люблю себя в нем. В нем я красива, и от этого почти смущена.
С сумерками мы приближаемся к полю для игры в мяч, больше известное как поле публичных выступлений, унижений, драмы и, конечно, танцпол. Со всех граней его окружает четырехметровая сетка, препятствующая выпадающим наружу мячам и детям. Внутри уже скапливаются другие, не решающиеся танцевать без команды красивые атлеты. Проходят ночные минуты, и дверь на поле закрыта. Значит, все уже здесь.
Музыка меняется с плохой на невероятно плохую, но мелодии невольно захватывают в ритме. Сначала пальца слегка стучат по сарафану, не выдерживают вскоре ноги, переступают с одной на другую. Добавляется синхронность конечностей, и вот уже все мое тело – одно движущееся целое, поглощенное танцем.
Только начало, и все держатся безопасного периметра. Но Сал затягивает меня в центр, и я мысленного ей благодарна. Она держит меня за руки, водит их из стороны в сторону, все время имея такое необычное, почти пьяное лицо.
Я люблю танцевать и танцую лучше всех в этом громком загоне, но я сохраняю контроль. Я раскрываюсь в танце лишь в одиночестве. И тогда – я становлюсь музыкой в теле, физическим воплощением темпа, тональностей, пассажей и реприз. Я кружусь, закручивая партию первого голоса, и каждая новая нота отражается в пульсации моей головы. Так чувствуется истинная медитация или эйфория, которая ступеньками толкает мои стопы в воздух, где они поднимаются выше и глубже в звуки, пока не повиснет тишина финального фермато и не обрушит мое тело, как тряпичную фигуру, на землю последний аккорд.
Но здесь меня, мои звуки разворовывают, как в дни безвластия, и я лишь отражение паршивых песен в грязном, разбитом зеркале. Я прилагаю усилия, чтобы раскрыться, но вечная моя трезвость давит к строгой поверхности. Слава Богу, что рядом Сал.
Уже не так страшно притягиваться в центр движения, и мы соединяемся с Нан, Чальбим, Валире и Персиа в языческий хоровод из крепко связанных ладоней. Как здорово кружиться! Мы бежим так скоро, почти размыкаются руки, но одними пальцами мы цепляемся друг в друга и продолжаем весенний обряд.
Размыкается один край и ведет лентой по полю. Другой смотрит назад, наклонив смеющуюся голову вправо, и захватывает в плен танца угодных, каких меньшинство.
Лента растет, заглатывает новую ткань и растет вновь. Вьется, развевается, краснота и смех, пока не повалится, не распадется от усталости.
Мы вновь на скамье под сетью, скрывающей часть звездного неба. Дышим жадно, смотрим вокруг. Впереди старшая группа атлетов – юношей, чьи чрезмерно развитые физические данные компенсируют отсутствие здравого смысла. Их окружает громкий и низкий смех, толчки, не самые удачные стойки на руках, почти животное поведение.
Влечение к ним, порой открытое и совсем не скрываемое, всей нашей команды для меня тошнотворно. Оно одинаково для каждой, что смотрит на них так навязчиво, теряя последние остатки достоинства. Если ее отчаяние выливается за край, она подойдет к одному из идеально сложенных тел и попытается заговорить, но вместо слов из ее рта посыплются обрубки и обрывки фраз, до грусти нелепые, утихающие, даже не набрав громкости. Даже Сал и Нан каждый вечер пытаются втянуть меня в беседу о чьих-то глазах с синим узором, или волосах, выжженых солнцем, но оставшихся мягкими, или иных частях тела, ими обожествляемых.
Мне всегда неловко слушать это откровения. Почему-то мне верилось и верится до сих пор, что подобные подробности не должны покидать пределы защищенного храма разума. Выворачивать их наружу, показывая другим, значит быть уязвимым. Поэтому я не делюсь. Лишь наблюдаю и слушаю, не без стыда вторгаясь в чужое грязное и скомканное хранилище чувств.