«Завидую ему?» — Ростислав Антонович задумался. Да нет, зависти он не испытывал. И никогда ее не чувствовал в себе. А вот этот человек, — словно здороваясь, Ростислав Антонович покивал коренастому мужчине в кителе, галифе и бликующих сапогах, который, заложив ногу на ногу, откинулся на высокую спинку кресла, — этот деятель был снедаем злым и бессмысленным огнем зависти. Он был одаренным конструктором, Силантий Ивашевич. И удачливым. Обнаруживал кратчайшие пути, находил оригинальные решения. Однако это относилось к отдельным узлам, связям, деталям, а на целое, на общий охват его недоставало, и Силантий завидовал, с трудом скрывая зависть за блесткими стеклами пенсне, за широкой улыбкой.
«Удача и одаренность, — думал Серебрянский, продолжая кивать фотографии Ивашевича, — долго не живут. Они проскакивают через сито времени и в конце концов исчезают в безвестности. Остается жить талант — та же одаренность, но без привкуса летучей удачи, а круто замешанная на беспощадности к себе. Удачливый игрок может забить в ворота соперника красивый гол, выиграть звонкую партию в шахматы — все равно чемпионом ему не быть…»
Он не заметил, как появилась Полозова.
— Идут, Ростислав Антонович, идут! — воскликнула она, не оправившись от одышки. — Сейчас закончится совещание — и придут. Уж вы извините, дорогой наш юбиляр.
— Дорогой юбиляр устал ждать, но он готов простить всех… Всех, кроме этого деятеля в пенсне. — Серебрянский ткнул пальцем в фотографию. — Из-за него-заболела Даша. А я из-за него…
— Знаю, знаю. Все мы знаем! Только не волнуйтесь, Ростислав Антонович. Не надо об этом.
— Надо, — упрямо произнес Серебрянский, — надо! Кто повесил тут его фото? Кому пришло в голову?
— Кашкаров, — объяснила Полозова. — Он собрал Совет музея, и все коллективно решили: пусть висит.
Клацкали электрические часы. За окном раздавались гулкие удары, доносившиеся из кузнечного цеха. Но в коридоре, за дверью, было тихо.
— Мы собирались чествовать вас в Доме культуры. Но стечение обстоятельств. Прямо рок какой-то… — Анна Трофимовна повторялась, ей нечего было добавить.
Серебрянский придвинул стул, тяжело опустился на него. И сразу исчезла его выправка, приподнялись плечи, а подбородок расплылся на широком узле устаревшего галстука.
— Извини, Аннушка, — попросил Ростислав Антонович, — ноги не держат. Три четверти века — возраст солидный.
Полозова обрадовалась, что назвал по имени.
— Посиди, Слава, отдохни… Ты только плохо не думай… Мы готовились… И очень смешной «капустник», и выступления…
Она еще что-то говорила. Голос Анны Трофимовны после каждой фразы словно отступал на шаг, звуча все тише, тише. Серебрянский смежил отяжелевшие веки, но по-прежнему виделся ему портрет Ивашевича. Конечно, из песни слов не выкинешь, был такой на заводе главный конструктор, пусть недолго, однако был, но зачем Матвей Кашкаров сунул физиономию Силантия по соседству с ними? Вон ведь сколько еще пустого места на стенах…
Они — Кашкаров, Саша Троицкий и Серебрянский — в те дни совсем, считай, не спали. Машина докручивала сто часов, положенные для последней проверки, и они крутились рядом с нею. Можно было, хоть по очереди, отдыхать дома: один в цеху, а двое спят дома, восстанавливают силы, истраченные до грамма, пока доводили свой офсет. Можно было, наконец, просто закрыться в красном уголке — там стоял приличный диван. Но не смели уйти из цеха и на несколько минут: боялись что-нибудь упустить. Саша Троицкий — самый молодой — легче переносил нагрузку, ему и поручили под конец вести журнал «отказов», следить за временем, качеством печати. Серебрянский помнил, как он испугался, когда Саша тронул его за плечо: «Хватит кемарить, Антоныч, вставай». Серебрянский поднял голову, вернее — с трудом оторвал ее от стола, увидел, что машина бездействует, и закричал в ужасе: «Что? Почему?» — «По кочану и по капусте, — сипло сказал Троицкий, — разрешите вас поздравить. И себя тоже. Христос воскрес! Целоваться будем?» — «Не дури! — Рядом с Троицким покачивался Кашкаров. Лицо у него было — краше в гроб кладут. — Ты чего бормочешь? А вдруг кто насчет… этого самого… Христоса… услышит? Пойдем докладывать руководству. Наверное, телеграмму в Москву надо направить». — «Насчет телеграммы пусть руководство и волнуется, — решительно заявил Троицкий. — А мы свое дело выполнили и имеем теперь право. Как считаешь, Антоныч? Имеем мы право?»